появилось, так внезапно и без единого видимого повода, столько каких-то фатальных признаков отчужденности и холода, столько иронии, столько непостижимого, патологического стремления выставить на посмешище, откуда такая дистанция, такая отстраненность, что и не подступиться! Я никак не мог постичь эту метаморфозу, а слова маркизы «в своем кругу» напомнили мне о всяких ужасных сплетнях, которые ходили в нашей мещанской среде и которым я не верил: о двуличии и о скрытой, наглухо зашторенной от непрошеных взглядов жизни аристократии.
Не в силах больше вынести собственное молчание, которое с каждой минутой все глубже ввергало меня в чудовищную пропасть, я наконец обратился к графине ни к селу ни к городу, и голос мой прозвучал как неактуальное эхо прошлого:
«Простите, если помешал... Но вы обещали мне, графиня, сделать дарственную надпись на своих триолетах «Мелодии моей души».— «Что, как? — переспросила, не расслышав, развеселившаяся графиня.— А? Что? Вы что-то сказали?» — «Извините, ради Бога, вы обещали мне надписать свои стихи «Мелодии моей души».—«А, правда, правда»,— сказала графиня рассеянно, но с присущей ей учтивостью. (Присущей — ей? Или другой? Или новой — настолько, что к щекам моим, поистине, без моего сознательного участия, прилила кровь.) Затем, взяв со столика томик в белом переплете, она небрежно черкнула на титульном листе несколько вежливых слов и подписала:
«Но, графиня!» — вскричал я, больно задетый столь грубым искажением исторической фамилии — Котлубай. «Ах, как я рассеянна! — воскликнула графиня среди всеобщего веселья.— Как я рассеянна!»
Мне, однако, было не до смеха. «Тсс... тсс...»— я чуть снова не зашипел. Графиня хохотала громко и высокомерно, одновременно ее породистая ножка выписывала на ковре самым обольстительным и соблазнительным образом разнообразнейшие завитушки, словно любуясь собственной худобой: вправо, влево, кругом; барон, склонившись в кресле, казалось, готовился к великолепному bon mot[13], его типичное
Пожалуй, излишне говорить о том, насколько потрясло меня это потаенное искушение, это скрытое, нездоровое заигрывание со всем, что было во мне от мыслящего тростника. Я случайно вспомнил «секрет» аристократизма, эту тайну вкуса, тайну, которую не постичь никому, кто не является избранным, хотя бы он, как говорит Шопенгауэр, знал наизусть 300 параграфов savoir vivre[15]. И если даже и блеснула у меня на секунду надежда, что, разгадав этот секрет, я буду допущен в их круг и буду так же грассировать, в точности, как они, произносить «фантастика» и «рехнулась», то, помимо всего прочего, страх и опасение, что — надо уж признаться откровенно,— что меня отхлещут по щекам, совершенно парализовали мою жгучую жажду познания. С аристократами никогда ни в чем нельзя быть уверенным, с аристократами нужно держаться осторожнее, чем с прирученной пантерой. Некий мещанин, у которого княгиня X. однажды спросила, как девичья фамилия его матери, обнаглев от кажущейся свободы, царившей в том салоне, и от благосклонности, с какой были приняты перед тем две его остроты, и считая, что может себе все позволить, ответил: извиняюсь — Мотыль!» — и за это «я извиняюсь» (которое оказалось вульгарным) был тут же вышвырнут за дверь.
«Филипп,— думал я с опаской,— ведь Филипп поклялся!.. Повар — это повар, капуста — это капуста, а графиня — это графиня, и о последнем я бы никому не советовал забывать! Да, графиня — это графиня, барон — это барон, а порывы ветра и кошмарное ненастье за окнами — это ветер и ненастье, и детские ручонки во тьме кромешной, и спина, в синяках от отцовского ремня, под секущими струями дождя — это детские ручонки и спина в синяках, и не больше... а графиня — это, без сомнения, графиня. Графиня есть графиня, и только бы не по носу!»