Выбрать главу

Почтенные тома шлецеровского «Нестора», привезенные с собой, мирно покоились в углу. Трескин, приехавший с другом погостить в Грунце, укоризненно вздыхал. Но его проповеднический пыл несколько охладел. Он сам для того же «Рассвета» переводил рассказы Тьерри из времен Меровингов. Николай раздумывал над каждой строчкой, перечеркивал, переписывал, улавливая «дух подлинника». Ежеминутно он призывал друга на совет. Писарев, которому писание давалось очень легко, лишь пожимал плечами. Трескин обвинял товарища в поспешности. Каждый чувствовал себя правым.

Работа не помогала Мите отвлечься. Он тосковал, раздражался без причин, искал одиночества. Мать наконец не выдержала и отправилась за Раисой.

Несколько дней Писарев провел в тревожном состоянии духа. «Приедет или не приедет?» Работа не клеилась, он начинал статью за статьей, рвал исписанные листы, бросался от одного дела к другому… Раиса не приехала. Мать привезла письмо. Раиса заверяла в неизменности своей сестринской дружбы, желала ему счастья и блага, но наотрез отказывалась стать его женою — даже в будущем: она «любила другого».

Трескин сочувствовал товарищу и усердно призывал его «врачевать рапы больной души вечно живыми источниками науки».

— Я, милый, с тобой не миндальничаю, — отвечал ему Писарев, — не разыгрываю романа восторженной дружбы, а между тем я люблю тебя сильнее, чем ты меня, потому что ты мне дорог сам по себе, какой ты есть, ни больше, ни меньше. А из меня ты хочешь сделать что-то такое и любишь во мне произведение собственного творчества. И я убежден, что ты, как раздраженный художник, разобьешь непокорный кусок мрамора в тот день, как убедишься, что я пойду не по твоей, а по своей дороге.

Лето тянулось медленно. Тихая грусть стала преобладающим душевным состоянием Писарева. К ней добавилось какое-то умственное и нравственное утомление. Было как-то «не по себе». Писание шло вяло, в статьях все чаще стали появляться помарки. Он шутя приписывал это утомление слишком долгому пребыванию на лоне природы.

Споры в столовой этим летом возникали по любому поводу и сопровождались колкостями, дерзостями, взаимными оскорблениями. Дядя Андрей Дмитриевич, ставший на сторону молодого поколения, со всей своей необузданностью разоблачал людей старого покроя. И перед Митей раскрылось многое, о чем он не подозревал.

Иван Иванович как-то рассказал сыну о доходах, которые получал, служа в ополчении. Митя, с удивлением выслушав это признание, назвал эти доходы казнокрадством.

По ночам Митя будил Андрея Дмитриевича и расспрашивал его о подробностях фамильной хроники.

— Безбожно, — говорил он, — скрывать от меня такие вещи, которые все знают. Невольно попадаешь впросак.

Узнав что-нибудь от дяди, Писарев шел к матери и спрашивал у нее объяснений. Нередко случалось, что он возражал Андрею Дмитриевичу материнскими словами. В такие минуты он казался Данилову бестолковым мальчишкой, с которым не стоит и. разговаривать.

— Неужели вы не понимаете, — говорил тогда Писарев, — для чего я возражаю вам?..

И Андрей Дмитриевич лишь изумлялся твердости, с которой Писарев принимался низвергать ложные авторитеты.

— Тебе не тяжело разочарование в них? — спрашивал он.

— Истина всего дороже, — отвечал юноша.

Сталкивая разоблачения дяди с объяснениями матери, Писарев вырабатывал собственные взгляды на жизнь. Он увидел наконец всю ложь, которой его окружили взрослые. Оказывается, дядю-взяточника ему представляли прекрасным человеком для его же пользы. Ведь Николай Эварестович платил за обучение Мити в гимназии и платит теперь в университет. А перед каждым возвращением с каникул он дарит ему 50 рублей на конфеты. Семейный — разлад скрывали от него по той же причине — отца было бы грешно не уважать. И с той же целью — пользы ему — его разлучали с любимой кузиной.

И все это опять была ложь!

Так совершилось освобождение Писарева от того нравственного гнета, который тяготел над ним от рождения. Теперь он почувствовал в себе свободу мыслить, право думать по-своему. Прежде было достаточно магического слова «неприлично», и он подчинялся беспрекословно. Ныне он начал возражать и требовать доводов.

После известия, полученного от Раисы, Писарев решил сосредоточить в себе самом все источники своего счастья. Разлад с семьей только укрепил его в этом намерении. «С этого времени я начал строить себе целую теорию эгоизма, — писал Писарев спустя несколько месяцев, — любовался на эту теорию и считал ее неразрушимою. Эта теория доставила мне такое самодовольствие, самонадеянность и смелость… Я думал, что с меня в жизни довольно одного себя: будут привязанности, друзья, любовь, думал я, — хорошо, не будут — и без них обойдусь и буду жить одной мыслью, в вечность которой я твердо верил, хотя и говорил, что оставляю это под сомнением. Следуя такой уродливой теории, я довольно равнодушно смотрел на те привязанности, которые уже успел приобрести в жизни…»

Николай Трескин «сочувствовал моему горю, когда видел меня огорченным; потом, когда произошел перелом, он стал вглядываться в меня с каким-то сомнением; наконец, когда я развил свою теорию эгоизма, он стал горячо спорить со мною, как поэт и идеалист; на его восторженные тирады я часто отвечал насмешливым и всегда самонадеянным тоном; как диалектик я был сильнее его и любил побеждать его, ставить в тупик или выводить из терпения. Я делал все это шутя, почти для забавы, потому что вдохновлялся только собственною идеею и спорил, вовсе не стараясь убедить противника и не допуская даже возможности быть убежденным». Трескин, «напротив того, думал исправить мои ошибочные воззрения, считал их следствием недоразвития и спорил с добросовестным желанием принести мне пользу. Споры наши кончались обыкновенно тем, что он раздражался и умолкая, говоря, что я софист и что со мною не столкуешься.

Я приписывал этот результат убедительности моих доводов и еще более оставался доволен и своею теориею, и своими умственными способностями…»

Не дождавшись окончания каникул, Писарев и Трескин покинули Грунец. До Тулы — в писаревском экипаже, затем — в мальпосте, и на третий день — Москва. Здесь они задержались, чтобы познакомиться с предполагаемым предметом Раисиной любви. Петр Александрович Гарднер, двадцатичетырехлетний студент-медик, был совсем непохож на «счастливого соперника». Сентиментальный добряк, нескладный и робкий, пожалуй, даже слегка тронутый, он вызывал к себе лишь чувство жалости. Друзья, не сговариваясь, решили, что он типичный неудачник. Нет, этот человек не способен дать счастье такой девушке, как Раиса. Гарднер был серьезно болен, и несколько проведенных в Москве дней Писарев ухаживал за ним как за ребенком.

Мысль о коварстве близких людей, о новой лжи не пришла Писареву в голову, и, сообщив матери свои впечатления о Гарднере, он просил передать это Раисе возможно осторожнее. Он прибавлял, что его решение жениться на кузине остается неизменным, но повторять теперь ей свое предложение он не будет, не желая проявлять неуважение к ее несчастной любви. «Я говорю теперь чистосердечно, — продолжал Писарев, — что желаю пока одного: чтобы Раиса не умерла и чтобы сгоряча не дала себе обета девственности. А там — будет ли она моею женою или женою другого — лишь бы была счастлива. Себе-то я всегда найду утешение в области мысли. Теперь я могу себе представить только одно несчастье, которое сломило бы меня: сумасшествие с светлыми проблесками сознания. Все остальное: потеря близких людей, потеря состояния, глаз, рук, измена любимой женщины, — все это дело поправимое, от всего этого можно и должно утешиться».

5. НОВОЯВЛЕННЫЙ ПРОМЕТЕЙ

Со дня возвращения в Петербург Писарев пребывал в восторге — он совершил великое открытие. Он открыл, что «мойра» — древнегреческая судьба — не что иное, как сила законов природы. Недаром гениальный народ подчинил судьбе даже великих олимпийских богов.

Мысль, мимоходом высказанная товарищам, воспламеняла его. Она вполне отвечала его настроению и новым взглядам на жизнь. И он решил доказать ее в диссертации. Писарев представлялся себе каким-то титаном, Прометеем, похитившим огонь, и ожидал, что совершит «чудеса в области мысли».