Выбрать главу

— Я — Жуковский.

— Как! — удивился князь. — Это вы, который имел счастье ускользнуть?

— Да. А вы уже знаете об этом?

— Разумеется.

Князю был сообщен этот факт в письме из Петербурга.

Николай Жуковский провел в Спа целый день. Он рассказал Долгорукову подробности провала «карманной типографии» и своего побега. Друзья в Петербурге снабдили его деньгами и всем необходимым, поляки помогли перейти границу, Через Германию и Бельгию он едет теперь в Лондон.

В тот самый день, когда за Писаревым захлопнулась дверь каземата, в Лондоне вышел очередной номер «Колокола».

«В Петербурге террор, — писал Герцен, — самый опасный и бессмысленный из всех, террор оторопелой глупости… Правительство в белой горячке, вчерашние прогрессисты и либералы вместе с ним, на их стороне общество, литература, народ… И все это оправдывается петербургскими пожарами и последней прокламацией!

«— Да когда же в России что-нибудь не горело?..»

Герцен не понимает петербургской оргии страхов. Он обвиняет правительство в том, что оно не знает, откуда опасность, и, не ведая ни силы своей, ни слабости, наносит удары зря. Оно обещает, дразнит, но ничего не делает, «будит — и бьет по голове проснувшихся».

«Юношеский порыв, неосторожный, несдержанный… не сделал никакого вреда и не мог сделать». Жаль, что вышла эта прокламация, но винить юношей за это нельзя. «Стыдно вам! — гневно бросает Герцен русскому обществу. — Вы всю жизнь молчали от страха перед дикой властью, помолчите же сколько-нибудь от страха будущих угрызений совести».

«Наши жертвы искупления… — писал Герцен, — должны вынести двойное мученичество: народ их не знает, нет — хуже, он знает их за дворян, за врагов. Он не жалеет их, он не хочет их жертвы». Это «страшное историческое несчастье», «черные плоды черных дел». К этому привел вековой разрыв общества с народом. «Довершите ваш подвиг преданности, — обращается Терпен к пострадавшим от репрессий, — исполните великую жертву любви и с высоты вашей Голгофы и из подземелий ваших рудников отпустите народу невольную обиду его…»

Извещение на последней странице предлагало издателям «Современника» и «Русского слова» продолжать их издание в Лондоне.

Пройдет не меньше недели, прежде чем первые экземпляры «Колокола» попадут в Петербург, но тайной полиции предложение Герцена стало известно в тот же день. Кронштадтская таможня обнаружила недозволенный багаж у одного из пассажиров английского парохода. Владельца багажа Павла Ветошникова задержали. Случайности здесь не было: агент, засланный в Лондон, заранее сообщил, что при Ветошникове будут важные улики. И действительно, кроме большого количества запрещенных изданий, у него оказались письма лондонских изгнанников.

В бумагах Ветошникова нашелся наконец долгожданный повод для ареста Чернышевского. В письме к Н. А. Серно-Соловьевичу Герцен спрашивал: «Мы готовы издавать «Современник» здесь с Чернышевским или в Женеве — печатать ли предложения об этом?» 7 июля Чернышевский и Серно-Соловьевич были заключены в отдельные казематы Алексеевского равелина. Туда же доставили и Ветошникова.

Два дня спустя следственная комиссия начала производством новое дело — «о лицах, обвиняемых в сношениях с лондонскими пропагандистами». Намечалась новая цепь обысков и арестов. Дело о «карманной типографии» в свете новых открытий становилось второстепенным.

9 июля Писарева привели в комиссию вторично. Ему снова предъявили рукопись статьи и одно из писем его, взятых при обыске. Продолжая все отрицать, он написал: «Я, кандидат Дмитрий Писарев, действительно писал предъявленное мне письмо, но статья, заключающая в себе возражения на брошюру Шедо-Ферроти, написана но мною, хотя почерк поразительно похож на почерк моей руки…» Чтобы сломить его упорство, было решено дать очную ставку…

Допрошенный в тот же день Лобанов сознался, что дважды давал Баллоду «Колокол», полученный года два назад от студента Евгения Печаткина. Он подтвердил, что Баллод выражал желание получать «Колокол» регулярно, а Печаткин обещал это устроить и взял адрес Баллода.

Арестовали Печаткина. Двадцатичетырехлетний молодой человек, брат известного книгопродавца и владельца бумажной фабрики, был уже знаком с крепостью, как участник студенческих волнений. Он был заметной фигурой среди студентов и пользовался в кружках влиянием. При обыске у него нашли записку, в которой его просят принести последние прокламации. (К счастью, не заглянули в почтовый ящик, где лежала их целая пачка.) По почерку комиссия установила, что записку писала Варвара Глушановская. Приказали обыскать ее и арестовать. Впоследствии Печаткин рассказывал, что уже в заключении он неожиданно получил товарищеский совет о том, что следует показывать, чтобы выйти сухим из воды. И он показал, что о конспиративной деятельности Баллода ничего не знает; ни ему, ни Лобанову «Колокола» не давал; с Глушановской встречался лишь на лекциях в университете, но близко не знаком.

Лобанов, видно, страдал от неосторожной откровенности своих показаний. Встретив в крепостном коридоре друга, он крикнул ему: «Прости меня, Печаткин!»

Потапов — Писаревой, 9 июля 1862 года:

«Милостивая Государыня Варвара Дмитриевна! На письмо Ваше от 6-го июля замедлил отвечать потому, что ожидал постановления комиссии, которая определила: собственно Вам принадлежащие вещи, взятые при арестовании сына Вашего, Вам выдать, а потому неугодно ли Вам будет прислать за ними в 3-е отделение Собственной ЕИВ Канцелярии к ДСС Каменскому; что же касается до свиданий Ваших, то, как я имею честь объяснить Вам, комиссия не считает себя вправе их дозволить впредь до разъяснения обстоятельства дела, по которому Ваш сын арестован. Сын Ваш здоров. Я видел его лично сего дня. Примите, М[илостивая] Г[осударыня], уверения и проч. А. Потапов».

На очной ставке 11 июля Баллод подтвердил свое показание. Писарев попытался выкрутиться. Он объяснил, что писал статью против Шедо-Ферроти для «Русского слова», запрещенную потом цензурой, и что именно ее имеет в виду Баллод, а не предъявляемую рукопись. «Я, вообще, говорил с Баллодом о моих журнальных работах, как о предмете, наиболее занимавшем меня, — показывал Писарев, — при этом я упомянул вскользь о статье по поводу Шедо-Ферроти, пожаловался на строгость цензуры, которая даже таких пустяков не пропускает, и когда Баллод просил показать ему запрещенную статью, я отвечал ему, что это ничтожная статья, которую не стоило ни читать, ни запрещать, ни отстаивать от цензуры. При этом я должен оговориться, что запрещенная статья моя не заключала в себе возражения на брошюру Шедо-Ферроти, а только группировку отзывов его о Герцене и Огареве. Она никуда не пошла и, вероятно, не сохранилась».

Баллод не принял эту версию и настаивал на своем. Писарев был тверд: «Улик г. Баллода я не признаю и остаюсь при прежнем показании моем, данном в комиссии».

В архивах III отделения и Петропавловской крепости не обнаружено никаких указаний на заключение Писарева в Алексеевский равелин. Тем не менее очевидно, это факт. В 1901 году некто Ив. Борисов напечатал в «Русской старине» воспоминания об Алексеевском равелине. В 1862–1865 годах, будучи совсем молодым человеком, он служил там помощником смотрителя. «На службе в равелине, — писал Борисов, — мне нередко приходилось встречаться с заключенными. В особенности я хорошо помню Чернышевского, Шелгунова и Писарева…» Борисов утверждает, что Писарев в равелине находился недолго и «вскоре был переведен в один из казематов самой крепости». Детали, которые рассказывает далее мемуарист, подтверждаются другими источниками. Кратковременное заключение Писарева в равелин могло случиться только в это время: его перевели сюда для устрашения после того, как он продолжал запираться на очной ставке.