Выбрать главу

Биографы Писарева, за небольшим исключением, принимают все его показания за чистую монету, а раскаяние считают искренним. Могло ли быть иначе? Писарев, «хрустальная коробочка», способен ли он солгать? При этом забывают, что Писарев был совсем не глуп и, как утилитарист, руководствовался теорией «личной пользы». Не замечается, что бесцензурная статья против Шедо-Ферроти весьма близка по духу подцензурным статьям о Базарове и книге Пекарского. А ведь из этого следует, что «впечатления минуты» были гораздо обширней и продолжительней, чем это признает Писарев на следствии. Не принимаются во внимание и явные несуразности в показаниях: о «странных убеждениях», например, или о том, что Писарев мог бы вместо портрета Герцена и Огарева приобрести портрет Кавура или Наполеона III. Такой наивный подход, смешивающий норму поведения с вынужденной обстоятельствами тактикой самозащиты, не имеет ничего общего с научным анализом. Сам Писарев решительнейшим образом восстает против этого.

Свой взгляд на поведение обвиняемого перед судом Писарев изложил в марте 1866 года в статье «Популяризаторы отрицательных доктрин», по стечению обстоятельств ставшей последней его статьей, написанной в каземате. Статья рассказывает о первом периоде французского Просвещения — о революции в умах, ставшей прелюдией великой революции 1789 года.

«Герои свободной мысли, — пишет Писарев, — так недавно выступили на сцену всемирной истории, что до сих пор еще не установлена та точка зрения, с которой следует оценивать их поступки и характеры. Историки все еще смешивают этих людей с бойцами и мучениками супранатурализма»[5].

Можно ли судить Вольтера так же, как Яна Гуса? Справедливо ли обвинять философа нового времени в недостатке мужества, когда он уклоняется от той наши, которую Гус смело выпивает до дна? Нет, отвечает Писарев: «Утилитариста невозможно мерять тою меркою, которая прикладывается к мистику».

В средние века идея олицетворялась в личности, в новое время идея сильна сама по себе — своей разумностью и убедительностью. У Гуса был расчет идти на костер, твердя то, что он считал за истину, его отречение сбило бы с толку тысячи его последователей. Другое дело Вольтер, который низвергал вековые авторитеты и стремился возможно шире распространить свои взгляды в обществе. Его идеи не нуждались в обаянии имени автора — они работали сами. Вольтер печатает свою книгу анонимно, она раскупается и производит впечатление. Власти в тревоге — ищут автора. Наконец требуют Вольтера, а он отвечает: «знать не знаю, ведать не ведаю». Читателей такое отречение не обманывает и не смущает («Как же! Держи карман! Дурака нашел! Так сейчас он тебе и признается»), а полицейских сыщиков и иезуитов лишает возможности мучить оппозиционного мыслителя.

Писарев сравнивает поведение французского писателя с «коварной лживостью» цыпленка, «который улепетывает от повара, вместо того чтобы честно и мужественно стремиться в его объятия». Что бы вышло, если бы Вольтер признался? Его посадили бы в Бастилию. Кому это было бы выгодно — философам или иезуитам? Вольтерьянцы не разгромили бы Бастилию, и Вольтер просидел бы положенный срок, расстраивая свое здоровье, вместо того чтобы продолжать борьбу. «И все это, — иронизирует Писарев, — только для того, чтобы лишний раз удивить парижскую полицию честностью и мужеством. Нечего сказать: цель великая и достойная!»

Мысль выражена предельно ясно: искренность и правдивость в полицейской камере совершенно неуместны.

Публицист защищает Вольтера, а уж дело читателя сообразить, что это вынужденный прием, что Вольтер лишь повод для выражения взглядов автора.

«Конечно, — заключает свои рассуждения Писарев, — все это очень похоже на тактику бурсаков в отношении к начальству; но что же делать? Бывают такие времена, когда целое общество уподобляется одной огромной бурсе. Виноваты в этом не те люди, которые лгут, а те, которые заставляют лгать».

Этим сказано все: ложь не может быть моральной нормой, но другого выхода из положения пока нет. «Коварная лживость» цыпленка, улепетывающего от повара, заслуживает оправдания и поощрения. Можно ли в этом свете считать раскаяние Писарева искренним?

Следствие по делу «карманной типографии» приближалось к концу. На новом допросе Яковлев сознался, что давал Баллоду «Полярную звезду» и «Колокол». Девятнадцатилетняя Варвара Глушановская, получившая, как и Печаткин, товарищеский совет, заявила, что в записке написала совсем не то, что было на самом деле. Ей просто хотелось самой прочесть воззвание «К офицерам», но она не была уверена, что Печаткин сможет исполнить ее просьбу. В тот же день Глушановскую освободили на поруки.

Наконец допросили Жуковских. Владимир показал, что именно он познакомил брата Николая с Баллодом, но не знает, занимались ли они какой-либо политической деятельностью. Полагает, что Николай и сейчас в Петербурге. Насколько он помнит, Василий не посылал Николаю через него запрещенных изданий. «Дядей» называли Баллода, который действительно получал по почте «Колокол». Василий же показал, что Баллод в резких выражениях отзывался о правительстве, а в сентябре прошлого года играл роль вожака на студенческих сходках. Он сознался, что иногда брал «Колокол» у Баллода, который постоянно распространял сочинения Герцена.

11 сентября Баллода вызвали снова в комиссию и потребовали дать объяснения. Он отрицал свое участие в студенческих беспорядках: на демонстрациях в стенах университета не бывал и вожаком не держался. Но вообще студенческие демонстрации его забавляли как новость, и он с удовольствием рассказывал о них всем, в том числе и Жуковским, — верно, поэтому и прослыл у них за вожака. Запирался в комнате он с товарищами по Рижской семинарии, советовался с ними об устройстве коммуны. Сочинения Герцена ему нравились за остроумие, доставать их было последнее время очень легко, и он давал их всем, кто интересовался. Типографские принадлежности добыл Мошкалов, он же научил наборному искусству и помогал разбрасывать прокламации. К мысли о печатании прокламаций пришел под влиянием сочинений Герцена и «Великорусса», а непосредственной причиной было недовольство закрытием университета.

17 сентября следственная комиссия познакомилась с письмом Николая Жуковского, опубликованным в «Колоколе», где он извещал друзей о своем благополучном прибытии в Лондон. Одновременно комиссия получила уведомление министра внутренних дел о том, что высочайше поведено вызов Жуковского и Мошкалова приостановить, так как «в настоящее время представляется неудобным вызывать из-за границы политических преступников, тем более что самый порядок вызова ни законами, ни бывшими примерами не установлен».

Вскоре Баллода вновь привели в комендантский дом. В небольшой комнате, где обычно арестанты ожидали вызова в комиссию, на сей раз сидел только один человек, сенатор Жданов.

— Вы, пожалуй, не узнали меня, — обратился он к Баллоду. — Там, в комиссии, вы видели меня в ленте и орденах, а тут мы запросто побеседуем о вашем деле.

И сенатор принялся доказывать, что дело очень серьезное и. что Баллоду грозит смертная казнь.

— Но я постараюсь вам помочь, — продолжал Жданов, прикрывая дверь и вынимая из кармана номер «Колокола». — Я вам помогу, но вы не забудьте меня за это, когда ваша партия восторжествует. Ведь я уже стар и опасным быть не могу. Вот читайте: Жуковский сбежал в Лондон; валите все на него. Ему все равно там, а вам все-таки легче.

О бегстве Жуковского Баллод уже знал, но в подлинность газеты не поверил. Он слыхал, что отдельные номера «Колокола» перепечатывались с изменениями в III отделении. Не желая попадаться на полицейскую уловку, Баллод ответил сенатору, что лгать не хочет.

вернуться

5

Вера в сверхъестественное. Здесь подцензурный синоним религии.