Выбрать главу

Последствия «превосходной меры» столь же неожиданны для «солидного читателя», как и для Национального собрания. Так же как французский буржуа, российский либерал не в состоянии ни понять положения пролетария, ни тем более согласиться с его стремлениями.

«— Ну, однако, — спрашивает наконец раздосадованный читатель, — что же вы с ним прикажете делать? И как же его наконец пристроить так, чтобы он не кричал и не лез на стены? И чем же тут виновато Национальное собрание?» С насмешливой снисходительностью публицист отвечает вконец растерявшемуся либералу:

«Ах вы, мой читатель! ах вы, мой гневный читатель! неужели вы не знаете, что в жизни бывают такие положения, в которых решительно ничем нельзя помочь и решительно ничего нельзя сделать путного? Куда ни кинь, все клин. В подобных случаях частной жизни русский человек утешается пословицею: «Перемелется — мука будет». Перемелется-то оно точно, и мука будет непременно; но уже зато не взыщите: что попадет под жернов и из чего выделяется мука — это никто не знает заранее». Исторический план перерастает в план теоретический, намекая на возможность подобной ситуации не только во Франции в прошлом, но и в России в будущем. Мнимое утешение вырастает в реальную угрозу. Публицист вновь возвращается на французскую почву и с нарочитой примитивностью, как малому ребенку, объясняет «солидному читателю» причины и ход французской революции.

«Вот в таком-то положении и находились дела во Франции в конце прошлого столетия. И если бы они находились не в таком положении, тогда во Франции не было бы революции, а совершилось бы полюбовное размежевание заинтересованных сторон. Но ни одна попытка подобного размежевания в тогдашней Франции не удалась, и между заинтересованными сторонами не оказалось ни малейшей полюбовности; обнаружилось, что все интересы противоречат друг другу и все перепутаны между собой до последней крайности. Со всех сторон заговорили страсти, и каждая из этих страстей сама по себе была вполне естественна, а между тем каждая из них для своего удовлетворения должна была теснить и истреблять другие страсти. Люди разгневались друг на друга и сначала стали шуметь, а потом передрались. И больно передрались. И долго продолжалась их драка». Брошенный вскользь намек не пропал даром; читая о Франции, читатель думает о России. Усыпляя бдительность цензуры, Писарев якобы солидаризируется с «солидным читателем», но здесь же снова подчеркивает объективную закономерность описанных событий: «И все это вовсе не хорошо, и вовсе не нравится ни мне, ни моему читателю. Но мало ли что нам не нравится. Многое, друг Горацио, очень многое делается в этом мире совсем не так, как мы с тобою того желаем».

Завершив главу, публицист как бы оправдывается перед читателем за игривый тон и легкомыслие изложения. Этим оправданием он подчеркивает ключевое значение пятнадцатой главы для всей статьи. «Этим печальным размышлением, изумительным по своей новизне, я заканчиваю эту XV главу, которая, по какому-то необъяснимому капризу судьбы, пропиталась небывалым легкомыслием изложения. В оправдание этого легкомыслия я могу, впрочем, поставить на вид читателю, что я все-таки тем или другим тоном выразил все то, и только то, что я хотел выразить, а это во всяком случае заслуга немаловажная, за которую многое может быть мне прощено».

Смысл писаревского «легкомыслия» заключается в том, чтобы в обход цензуры объяснить русскому читателю значение уроков французской революции для России.

«Исторические эскизы» — первая из серии статей, в которых Писарев намеревался рассказать читателям «Русского слова» о главных этапах европейской истории. Вместе с тем это первая попытка конкретизировать и развить общеисторические положения, изложенные в «Очерках из истории труда». Писарев не перечеркивает своих прежних суждений и не отрекается от них, он их уточняет и углубляет в духе окончательно осознанного им социалистического идеала. Мысли, высказанные Писаревым в статьях 1861–1862 годов, приобретают теперь ярко выраженную социалистическую окраску.

Отмечая, что история еще не стала наукой, так как в ней преобладают биография и нравственная философия, Писарев подчеркивает важность исторических материалов «для решения многих вопросов первостепенной важности». «Только история, — утверждает он, — знакомит нас с массами; только вековые опыты прошедшего дают нам возможность понять, как эти массы чувствуют и мыслят, как они изменяются, при каких условиях развиваются их умственные и экономические силы, в каких формах выражаются их страсти и до каких пределов доходит их терпение». Определяя задачи истории как науки, Писарев считает коллективную жизнь народа единственным предметом, достойным исторического изучения. «История, — пишет он, — должна быть осмысленным и правдивым рассказом о жизни массы; отдельные личности и частные события должны находить в ней место настолько, насколько они действуют на жизнь массы или служат «ее объяснению». «Действующая сила» исторических событий, конкретизирует Писарев свою мысль, «лежала и лежит всегда и везде — не в единицах, не в кружках, не в литературных произведениях, а в общих и преимущественно — в экономических условиях существования народных масс».

Обратившись к событиям Великой французской революции, Писарев интересуется прежде всего экономическими явлениями, этой «внутренней стороной истории». Он ярко характеризует условия народной жизни накануне революции и неотвратимость революционного взрыва, тщетность попыток спасти полумерами старый порядок и назревание новых социальных конфликтов в ходе революции. Рассказывая о формировании и решительном размежевании двух главных партий революции — буржуазно-либеральной и демократической, Писарев высмеивает сторонников «постепенного и спокойного прогресса» и выражает искренние симпатии к якобинцам, которые «безгранично верили в народ и надеялись, что его живые силы выработают что-нибудь превосходное, если только силы эти будут взволнованы во всей своей глубине и если брожение, необходимое для этого народного творчества, будет постоянно поддерживаться в полном своем могуществе». Непобедимую силу революции Писарев видел в том, что «она успела уже дать всем классам народа осязательные доказательства своего существования и своей деятельности». Возвращение старого порядка вещей сделалось совершенно невозможным, когда революция «проложила себе дорогу в мир материальных интересов, когда она переделала по-своему весь строй экономических отношений». Излагая ход революционных событий, Писарев подмечает, как накапливались причины, которые привели к поражению якобинцев, к торжеству буржуазии. Писарев следит за поляризацией новых крайних сил, определивших главный конфликт новейшего времени — конфликт между капиталом и трудом, между буржуазией и пролетариатом. Понимая под пролетариатом всех лишенных собственности (неопределенность, присущая всем социалистам до Маркса), Писарев представляет его грозной силой современности. «Кто сколько-нибудь имеет понятие о смысле событий, совершающихся во всемирной истории, — пишет он, — тот знает, что каждый голодный день пролетария, каждая прореха на его рубище, каждая болячка на его истомленном теле составляют общественные явления колоссальной важности и ведут за собою такие последствия, которых «ни в сказке сказать, ни пером написать».

Писарев — матери, 15 декабря 1863 г.:

«Многий черты моего характера огорчали других людей, но не потому, что эти черты наносили им большой убыток, а потому, что они желали, чтобы я был не такой человек, а другой. Эти люди были не правы, и к числу их принадлежала и ты. Не правы они были потому, что хотели невозможного. Каков есть человек, таков и есть, и другим он не будет и быть не может. Пока ты желала переделать меня, я стоял в оборонительном положении, потому что мне, как и всякому другому человеку, чрезвычайно дорога неприкосновенность и самостоятельность характера. Человек защищает ее, как свою жизнь, совершенно инстинктивно, когда даже не понимает, что такое самостоятельность и неприкосновенность. На этом основана вечная борьба между воспитателями и детьми. Воспитатели обыкновенно хотят сделать слишком много, и это им не удается, и в эту ошибку впадают именно самые усердные и умные воспитатели, к числу которых принадлежишь и ты. Ошибка эта, впрочем, не приносит нисколько вреда; жаль только, что воспитателю она доставляет много хлопот и даже огорчений: она ведет обыкновенно к тому, что между воспитателем и воспитанником, переходящим уже в мужской возраст, поселяется на время холодность и натянутость отношений. Но как только воспитатель мирится с характером воспитанника, как с существующим фактом, тотчас же исчезает всякая холодность и Начинается прежнее Дружелюбие. Вот самый простой очерк ваших отношений с тобой; вот почему между вами было что-то неладно и вот почему мы теперь большие друзья с тобой и с каждым годом будем дружиться все сильнее… Что касается до тебя, друг мой, Маman, то твой характер совершенно и окончательно сложился, так что в нем, конечно, нельзя делать никаких изменений и дополнений. Тебя надо покоить, чтобы тебе не было больно жить на свете; но ублажать Верочку совсем не следует: она сама может и должна сделать так, чтобы ей во всяком положении было весело и приятно; а если она не умеет пли не хочет этого сделать, пускай ей будет тяжело и неприятно; значит, сама виновата. В отношении к людям молодым и здоровым я не понимаю возможности сострадания, и не понимаю его потому, что никогда не требую его для себя. В последнем письме твоем, друг мой, мамаша, есть одно непростительное место, — это насчет упрека совести в том, что ты не сохранила состояния для дочери. Это место, разумеется, написано тайком от Верочки, потому что Верочка» а это обозлилась бы до слез, по крайней мере, на полчаса, или даже больше. Совесть в этом случае упрекает зря, и когда она станет приставать к тебе с такими нелепостями, ты ей можешь ответить, что надо было делать одно из двух: или состояние удерживать, или детей воспитывать. Давши детям воспитание, ты им дала и состояние. Если воспитание не пойдет им впрок, то состояние и подавно бы не пошло. Если бы ты сохранила состояние и если бы ты имела в виду, что Верочка будет выезжать в свет в Ливнах, в Задонске, в Туле, пожалуй, Даже в Москве и т. д., то ты должна была бы воспитывать ее так, чтобы она подошла под общий уровень наших барышень. А спроси ее, чем бы она желала быть: тем, что она есть теперь, без состояния и без выездов, или провинциальною барышнею, с состоянием и с выездами, — увидишь, что она тебе ответит. Поверь мне, друг мой, Maman, те люди, которых бедность не раздавила и не опошляла, получают от этой самой бедности такой побудительный толчок, который заставляет их развернуть все свои силы. Что мы не раздавлены и не опошлены, — это ясно».