Романы сестер Бронте поведали нам важную и бесспорную истину о родстве между радостью и страхом. Героиня Бронте невзрачна, неловка, неопытна той унизительной неопытностью, которую можно назвать уродливой невинностью; и все же именно ей, одинокой и нескладной, доступна величайшая в мире радость — радость ожидания, пламенная радость невежества. На ее примере мы видим, как глупо ждать радости от бальных платьев или собственной ложи в опере. Радуется не тот, кто гонится за удовольствиями; не светский человек по достоинству ценит «белый свет». Если вы научились выполнять в совершенстве все условности, вы научились выполнять их машинально, без чувств. Зато человек неуклюжий и робкий, в плохо сшитом вечернем костюме и в тесных перчатках, неспособный выговорить связно вежливую фразу, знает древний восторг юности. Он не утратил страха, без которого немыслима радость. Вот этот самый дух и наполняет книги Бронте. Они воспевают радости робких и бесконечно важны в наше время, когда люди не могут радоваться, потому что утеряли робость. Первичные страшные силы, правящие миром, знакомы невзрачной и доверчивой гувернантке гораздо больше, чем легиону буйных поэтов. Она смотрит на мир просто и потому боится и радуется. Она робеет перед сонмом звезд, и потому ее радости не станут темными и пустыми, как обыденный труд. Дар страха — первый и редчайший на пути к счастью. Робость — начало всякой радости.
Мне кажется, роль дикой и бедной юности сестер Бронте, проведенной в дикой бедности Йоркшира, сильно преувеличена. Чувства, которые они описывали, существуют повсюду: это утренняя свежесть бытия, весенний страх и весенняя радость. Каждого из нас в детстве или в юности пугала безымянная угроза, бесформенная и жуткая, как «Грозовой перевал». Каждый из нас мечтал о событиях ничуть не более связных, чем сюжет «Джен Эйр». Сестры Бронте сообщили нам, что таится за тихой пригородной респектабельностью. Клэфем [42], как все пригороды мира, стоит на вулкане. Тысячи мужчин снуют по кирпичной пустыне, что–то зарабатывают, во что–то верят, во что–то одеваются; тысячи женщин, затаив и горе и радость, крутятся по хозяйству, чинят белье и бранят детей. Одна из них обрела речь и рассказала обо всех. Ее звали Шарлотта Бронте. Мы вписаны в огромный чертеж Лондона, и временами нам кажется, что мы вот–вот сойдем с ума от бесконечности улиц и немыслимой арифметики толп. Но все это мираж, выдумка. Нет длинных кварталов, нет людской толпы; колоссальный чертеж живет только в мозгу строителя. Каждый человек — особенный, и каждый бесконечно важен. Каждый дом стоит в центре мира. А среди миллионов жилищ каждое хоть раз, хоть для кого–то стало святыней и желанным концом странствий.
ИЗ ЛОНДОНСКОЙ ПЕРИОДИКИ 1902—1904 гг.
СЛЕПОТА ЛЮБИТЕЛЯ ДОСТОПРИМЕЧАТЕЛЬНОСТЕЙ
Как–то мне довелось познакомиться с одним американцем, очень неглупым и живым человеком, который во время нашей беседы о природе после паузы заявил с неподражаемым акцентом: «Ну знаете, раз вам удалось увидеть самую высокую гору в Швейцарии, к чему смотреть все остальное?» Поглощенный, как и все американцы, духом конкуренции, он, очевидно, допускал, что даже горы могут конкурировать друг с другом, а потому судил об уходящих в небеса горных вершинах, как об американских портье, отчаянно сражающихся между собой на вокзале за его чемодан. Существует вполне укоренившаяся (насколько — не знаю) точка зрения, будто конкуренция благотворно сказывается на развитии личности. Сторонники крайних форм конкуренции неизменно отстаивают идею о том, что именно в состязании развивается личность, формируется индивидуальное своеобразие человека. На самом деле ничего подобного, конечно же, не происходит. Конкуренция — это попросту имитация, подражание, и, какой бы жестокой и непримиримой она ни была, она останется жестокой и непримиримой имитацией. Если в туристском справочнике одна из достопримечательностей выделяется из числа других как самая главная, например самая высокая гора, самое толстое дерево, самая круглая дырка в стене, тысячи других красот пропадут попусту, подобно непризнанным гениям рода человеческого. Люди видят Мадлен и Лувр, но не видят Парижа, они видят Пфальцский замок и Драхенфельс, но не видят Рейна. Они видят Вестминстерское аббатство и Стратфорд–он–Эйвон, но не видят самой Англии [43]. Англия так и останется для них неведомой Атлантидой. Они видят пирамиды, дольмены, покосившиеся башни, великие стены, висячие сады, катакомбы, колоссальные статуи, но им ни разу не довелось увидеть то самое чудо, по сравнению с которым все эти достопримечательности — ничто. Они видели семь чудес света, но самого света так и не видали.