Итак, восторги «плохих книг» лишены льстивости, восторги «книг хороших» полны ею. В старомодной повести, где герцогини сверкали бриллиантами, рабства не было; в новой, где они блистают остроумием, оно есть. Приписывая знати сильный ум и разящий дар слова, мы хвалим ее за то, чем она не блещет и к чему не стремится. По словам Дизраэли (который был человеком исключительным, но не джентльменом и, может быть, отчасти отвечает за данный вид лести), мы льстим, когда приписываем людям то, чего у них нет. Похвала может звучать поистине дико и все же не обратится в лесть, пока мы хвалим что–то существующее. Если мы говорим, что жирафа касается звезд, а кит заполняет океан, это доказывает только нашу особую любовь к данному созданию. Но если вы станете восхвалять оперение жирафы или ноги кита, вы внесете свой вклад в общественное явление, именуемое лестью. Бедные и средние обитатели Лондона искренне, хотя и не всегда осторожно, восторгаются элегантностью и здоровьем английской знати по той простой причине, что знать эта и впрямь элегантнее и здоровее их самих. Однако они не могут честно восторгаться ее остроумием, ибо аристократ не остроумней, а гораздо тупоумней бедняка. Дипломаты на банкете (в жизни, не в книге) отнюдь не обмениваются блестящими репликами; ими обмениваются кондукторы в автобусах Холборна. Пэра–златоуста, чьими экспромтами кишат романы миссис Крэги и мисс Фаулер, положит на обе лопатки первый же чистильщик обуви, с которым его сведет безжалостная случайность. Бедняки впадают в простительный восторг, когда превозносят джентльмена за щедрость. Но если они превозносят его за меткость речи, они — льстецы и рабы, ибо меткости этой гораздо больше у них самих.
Преклонение перед знатью выражается в книгах о светской жизни еще и по–другому, тоньше; такую его грань и труднее понять, и важнее. Современный джентльмен, в особенности английский, занял столь важное место в этих книгах, а через них в нынешней литературе и нынешнем мировоззрении, что некоторые его черты, вечные или новые, неотъемлемые или случайные, заметно изменили и английскую комедию. Особенно заморозил — или иссушил — нас тот стоический идеал, который по неведомой причине считают истинно британским. Нашей стране он не свойствен, но в некоторой мере присущ аристократии (в пору ее заката и разложения). Джентльмен ведет себя как стоик, ибо, подобно дикарю, он одержим простейшим страхом: он боится, что с ним заговорит незнакомец. Потому–то вагон третьего класса — это общество, вагон первого класса — сборище отшельников. Проблема непроста, и я подойду к ней кружным путем.
Неубедительность и бесплодность, свойственные многим из самых умных и остроумных романов, побывавших в моде за последние лет десять, в том числе таких искусных, как «Додо» или «Немного об Изабел Карнеби» [69], можно объяснить по–разному, но, в сущности, все сводится к одному и тому же. Новая легкость речи и ума не производит впечатления, ибо в ней и за ней нет ощущения радости. Дамы и джентльмены, обменивающиеся репликами, ненавидят не только друг друга, но и самих себя. Каждый из них может сегодня обанкротиться или завтра застрелиться. Они шутят не потому, что им весело, а потому, что им скучно; от недостатка сердца глаголят уста [70]. Когда они говорят чепуху, чепуха эта отточена, отделана; по прекрасному выражению Гилберта, это — «драгоценная чушь» [71]. Даже когда они легкомысленны, легки лишь мысли их, но не чувства. Всякий, кто знаком с современным разумом, знает, что он невесел. Но у них печально и неразумие.
Причины этому найти легко. Конечно, главная из них — жалкий страх перед чувством, самый низменный из нынешних страхов. Они ниже нелепой брезгливости, породившей гигиену. Всегда и повсюду здравый и громкий смех был свойствен людям, способным не только к чувствам, но и к глупейшей чувствительности. Никто не смеялся так громко и здраво, как чувствительный Стил, или чувствительный Стерн, или чувствительный Диккенс. Те, кто плакал, как женщина, смеялись, как мужчины. Несомненно, смешной Микобер написан хорошо, трогательная Нелл — плохо [72]. Но только человек, посмевший писать так плохо, смел писать и так хорошо… Именно здесь видно, какой холод и какая слабость мешают нашим остроумцам. Они очень стараются писать плохо, делают героические, душераздирающие усилия — но ничего не выходит. Порою кажется, что они добились своего, но надежда гаснет, когда мы сравниваем их крохотные недостатки с непомерными провалами Байрона или Шекспира.