Нельзя сердечно смеяться, если не затронуто сердце. Просто не знаю, почему слово «тронуть» связывают только с состраданием. Сердце может и сорадоваться, вместе веселиться. Но наши комедиографы трагичны. Модные писатели так глубоко пропитаны печалью, что сердце для них никак не связано с радостью. Когда они говорят о сердце, они имеют в виду горести и неудачи в жизни чувств. Когда они говорят, что сердце у кого–то «в порядке», они хотят сказать, что сердца у него нет. Наши этические общества понимают дружбу, но не понимают доброй дружбы. Точно так же наши остроумцы понимают беседу, но не понимают доброй беседы. Чтобы беседовать как доктор Джонсон [73], надо быть хорошим человеком — знать преданность, и честь, и глубокую нежность. А главное, надо быть человечным, то есть открыто и смело признаваться в присущей людям чувствительности и присущих людям страхах. Джонсон был разумен и остроумен и потому не стыдился серьезно говорить о вере Джонсон был смел и потому не скрывал, что боится смерти.
О том, что истинные англичане умеют подавлять чувства, не слышал ни один англичанин до той поры, как Англией стали управлять шотландцы, американцы и евреи. В лучшем случае такой пример подал герцог Веллингтон, ирландец. В худшем случае это идет от глупых толков о тевтонах и викингах, распространенных среди тех, кто не знает ни Англии, ни антропологии. Собственно говоря, викинги чувств не скрывали. Они рыдали, как дети, и обнимались, как девушки, — словом, вели себя, как Ахилл и все истинные герои. И хотя английская нация, наверное, не больше связана с викингами, чем французская или ирландская, в этом смысле мы хранили их обычаи. Чувствам поддавались не только самые английские писатели — Шекспир и Диккенс, Ричардсон и Теккерея. Еще чувствительней, если это возможно, были английские деятели. В славный век Елизаветы, когда окончательно сложилась нация, и в XVIII веке, когда сложилась империя, при всем желании не разыщешь одетых в черное стоиков. Разве такими были елизаветинские вельможи и пираты? Разве таким был Гренвилл, разгрызавший от ярости стаканы? Разве таким был Эссекс, швырнувший шляпу в море? Разве таким был Рэли, ответивший на залп испанских пушек оскорбительным пением труб? Разве таким был Сидни, не упустивший даже перед смертью возможности сказать блестящую фразу? [74] Разве были такими и пуритане? Да, они подавляли многое, но английское начало не позволило бы им подавить чувства. Только чудо, затмевающее взор очень талантливым людям, позволило Карлейлю связать Кромвеля и молчание [75]. Оливер Кромвель был прямой противоположностью сильной, молчаливой личности. Он говорил непрестанно, когда не плакал. Трудно обвинить автора «Преизобилующей благодати» [76] в том, что он стыдился своих чувств. Легче приписать стоицизм Мильтону; в определенном смысле он был стоиком, как был и педантом и многоженцем; в нем вообще было много неприятных свойств. Но, обойдя это великое и одинокое имя, мы снова увидим разгул английской чувствительности. Хороши или плохи бурные страсти Этериджа и Дорсета, Сэдли и Бекингема, вельмож этих не обвинишь в том, что они их скрывали. Англичане любили Карла II потому, что он, как все английские короли, не скрывал страстей. Англичане терпеть не могли Вильгельма III, ибо он, голландец, иноземец, чувства свои скрывал. Собственно говоря, он — идеальный англичанин новых романов; потому настоящие англичане чурались его как чумы. Когда родилась великая Англия XVIII века, откровенная чувствительность звучала в письмах и речах, книгах и драках. Быть может, несравненный Филдинг и несравненный Ричардсон похожи лишь тем, что не скрывали своих чувств. Конечно, Свифт сух и логичен, но он — ирландец. Когда же мы перейдем к их современникам, выигрывавшим битвы и строившим империю, мы увидим, как я уже говорил, что они романтичней романистов, поэтичней поэтов. Чатам, явивший миру всю свою силу, явил палате общин всю свою слабость [77]. Вулф ходил по комнате, размахивая шпагой, называл себя Цезарем и Ганнибалом и встретил смерть, читая стихи. Клайв был того же типа, что Кромвель, или Беньян, или даже Джонсон, — сильный, чувствительный, склонный к ярости и к глубокой печали. Как Джонсон, он был здоров душою, ибо знал скорбь. Рассказы обо всех адмиралах и искателях подвига той Англии полны чувствительности и дивной бравады. Но стоит ли умножать примеры англичан–романтиков, когда один возвышается над всеми? Киплинг похвалил англичан: «Мы не целуемся никогда, если встретим друг друга» [78]. И впрямь этот вечный, всеобщий обычай исчез из слабеющей Англии. Сидни охотно расцеловался бы со Спенсером, но Бродрик не станет целоваться с Арнольд–Фостером. Быть может, это доказывает, что мужество и доблесть возросли; однако нынешние англичане еще видят и мужество, и доблесть в великом английском герое. Легенду о Нельсоне развеять трудно. Но на закатном небе его славы пламенеет навеки свидетельство великой английской чувствительности: «Поцелуй меня, Харди» [79].