А деревня начала исчезать, по мнению «деревенщиков», тогда, когда по ней был нанесен удар раскулачивания – изгнания из деревни наиболее трудоспособных людей и наваливание на деревню всего бремени сталинской индустриализации, войны. И в глубине деревенской прозы тоже стоял стон народный[181].
Впрочем, для самих «деревенщиков»[182] обсуждение коллективного социоисторического опыта как болезненного было более естественным, чем для читателя[183] или критики. При первых признаках либерализации общественной атмосферы в середине 1980-х опыт боли стал артикулироваться ими весьма откровенно в применении к тому фрагменту советской истории, где риторика травмы была наиболее уместна, хотя и наиболее кодифицирована – Великой Отечественной войне (разумеется, прежде всего речь идет о поздней прозе Астафьева).
И все же представления о травме и «травматическом» применительно к «деревенщикам» нуждаются в дополнительной дифференциации. Если уточнять, каким именно событиям авторы-традиционалисты приписывают травматический характер, то мы увидим, что подчас их трудно локализовать, ибо речь идет, во-первых, о модернизационном процессе как таковом. Очевидно, «деревенщики» пытались на специфическом языке политико-культурной реакции выразить массовое переживание травмированности модернизацией, но, думается, именно в силу глобальности, многоступенчатости и многоаспектности модернизационного процесса уместнее говорить не о травме, а об «экзистенциальной тревоге» (existential anxiety)[184], сопровождающей существование в «текучей современности» (З. Бауман) и «плюрализацию жизненных миров» (П. Бергер). Такого рода тревога возникает в ситуации «размытости» объекта (объектов) угрозы и осознается как дезориентированность и утрата опоры. Маргинальное положение «деревенщиков», находившихся в контакте с успешными урбанизированными группами и группами, которые сами же «деревенщики» воспринимали как традиционные, с моей точки зрения, обостряло переживание «экзистенциальной тревоги», облекаемой писателями в контрмодернизационную риторику.
Во-вторых, в сравнительно близком историческом контексте статус травматических придавался событиям, отталкиваясь от которых позднесоветские правые строили коллективную идентичность, – революции 1917 года, Гражданской войне и особенно коллективизации[185]. Эти события, объединенные семантикой «ломки», стали символами насильственно-принудительного характера модернизации, именно им отводилась роль катализатора процессов распада крестьянского мира (ср.: «Раскулачивание… Да, это было начало разгрома сельского хозяйства, деревни, плоды чего мы в полной мере пожинаем сегодня. Об этой боли, об этих и сегодня кровоточащих ранах можно было бы говорить бесконечно»[186]). «Великий перелом» виделся «деревенщикам» не столько символом, сколько материализовавшейся метафорой – он изменил само «народное тело», «извратив» способ его существования (так, к примеру, описаны Гражданская война, раскулачивание, репрессии против «коренных» русских сословий в «Последней ступени» Солоухина). Уже в годы перестройки Астафьев разовьет метафору разлома/перелома в образы социальных и биологических аномалий, распространив последние на большую часть советской истории:
Произошел страшный испуг и унижение. А унижение даром не проходит – народ был в эти годы «перемолот». Тасовали судьбы людей почем зря. Одних усылали в северные дали, других из жарких краев переселяли к нам. <…>
182
Применительно к В. Астафьеву обсуждение проблематики травмы, на мой взгляд, вообще не требует дополнительных обоснований, поскольку в этом случае писательская рефлексия коллективной травмы (распад традиции и т. п.) шла параллельно с работой над травмирующими событиями собственной биографии (смерть матери, отсутствие отца, беспризорная жизнь в Игарке, голод, одиночество, участие в войне, перенапряжение послевоенной жизни и т. п.). См. об этом:
183
Стоит уточнить, что опыт проживания насилия в какой-то мере определял суждения читателей и о текущей литературной продукции, и о фактах литературной жизни. Д. Козлов, проанализировав читательские письма о процессе над Синявским и Даниэлем и кампании против «Нового мира» в конце 1960-х годов, утверждает: «Главной темой практически всех текстов, о которых шла речь выше (читательские письма. –
184
Представления об «экзистенциальной тревоге», ее разновидностях, этиологии и некоторых социальных проявлениях сформулированы в работе:
185
Ср.: «Жестокости сталинского режима – это жатва того, что было посеяно в революцию» (