Образование всегда представлялось «деревенщикам» желанным, но дефицитным ресурсом, доступ к которому был затруднен в силу объективных причин (отдаленность от культурного центра, война, материальные и бытовые тяготы). В период нахождения в городской образованной среде безликие обстоятельства, препятствовавшие самореализации выходцев из деревни, получили социальную персонификацию. В престижных столичных вузах (МГУ, ЛГУ, позднее МГИМО, ВГИКе[276]) выходцы из крестьянства столкнулись с сыновьями и дочерями представителей советского образованного класса и административно-бюрократической верхушки, составлявшими основной контингент вузовской молодежи. Абрамов вспоминал, что, поступив в 1939 году на филфак ЛГУ, он оказался единственным крестьянином на своем курсе[277]. Спустя пятнадцать лет во ВГИКе, если верить Александру Саранцеву, оператору, другу Шукшина, был примерно такой же социальный расклад:
За институтскими партами сплошь дети: кинематографистов, сотрудников кинематографической администрации, государственных служащих областного и республиканского звена, корреспондентов-международников и тому подобное, и тому подобное… И в подавляющем, удушающе-наглом большинстве…[278]
Саранцев утверждает, что ему, Шукшину и другим абитуриентам, не входившим в число «избранных», еще во время вступительных экзаменов пришлось сделать крайне неприятные открытия. Он описывает противоречивую гамму чувств, сопровождавших его и близкий ему круг во время учебы во ВГИКе (от «обиды, недоверия, отчуждения» до «ощущения великой удачи <…> настежь открывшихся возможностей»[279]), но полагает, что замалчивать факты и обстоятельства культурной дискриминации не следует.
Очевидно, соседство с советской элитой, получившей образовательные привилегии «по праву рождения», не могло не усугубить у выходцев из народа чувства ущемленности. Отмеченные однокурсниками «непонятная отчужденность»[280] студента Абрамова и умение студента Шукшина держаться, никого к себе не приближая[281], вероятно, были естественными проявлениями настороженности по отношению к малознакомой среде. В этих обстоятельствах осознание своей «отсталости» по сравнению с более молодыми и успешными однокурсниками-горожанами, необходимость их догонять стали для будущих «деревенщиков» дополнительным травмирующим обстоятельством, но одновременно – мощным стимулом изменить сложившееся положение вещей[282].
Сосуществование привилегированных и подчиненных в одном пространстве, да еще осложненное творческой конкуренцией, потенциально конфликтогенно. Доминирующая группа будет, согласно Бурдье, отстаивать границы своей популяции и условия принадлежности к ней[283], а «восходящая» группа, рассчитывающая изменить баланс сил, – доказывать справедливость собственных притязаний. Приехавшими из провинции и жаждущими реализовать свои амбиции «новичками» высокий процент в поле культуры представителей элитарных групп расценивался как узурпация последними институциональных возможностей для творческой самореализации[284]. Желание элиты контролировать пространство культуры возмущало выходцев из народа, однако элементом их габитуса было сомнение в собственной правомочности «заниматься искусством»: «И я, подобно Шукшину, – писал Белов, воспроизводя логику “подчиненного” и взгляд на себя как на “выскочку”, – выпрыгнул на другую территорию, предназначенную избранным»[285]. Сам же Шукшин, вероятно, пережил мощный диссонанс между рано возникшей устойчивой мотивацией заниматься творчеством[286] и ощущением «незаконности» своего присутствия в этой сфере, несоответствия признанному идеалу «человека культуры». Незадолго до смерти, в 1974 году, нежелание в очередной раз давать интервью он объяснил дискомфортом, который доставляет ему роль публичного человека – режиссера и писателя: «Ничего страшного, если я промолчу лишний раз. <…> Представьте себе, такая глупая, в общем, штука, но все кажется, что должны мне отказать в этом деле – в праве на искусство»[287].
Напротив, «аборигенам», считавшим себя полноправными держателями культурного капитала, наличие новых претендентов на этот капитал казалось едва ли не эксцессом. Конвенциональное представление о привычных границах поля культуры и их пересечении «чужаком» запечатлел рассказ Неи Зоркой о вступительных экзаменах во ВГИК в 1954 году:
276
В «анклавах межличностной коммуникации интеллектуалов», в какие с 1940-х годов превратились престижные советские вузы, «воспроизводство интеллектуального сообщества» осуществлялось во многом на основании статусных привилегий «интеллектуального бомонда» и обеспечивалось изначальной принадлежностью к нему (см.:
280
282
Практики самообразования, которые интенсифицировали процессы обретения знаний, весьма активно применялись «деревенщиками», вынужденными наверстывать упущенное. О неистовой работе по самообразованию спустя годы писал В. Астафьев: «…ногти в кровь срывал, чтобы хоть к какой-то культуре прибиться, мужика в себе давил и задавить до конца не смог…» (
284
См. об этом:
286
Ср.: «Как-то Шукшин спросил меня: “А ты знал, что будешь знаменитым?” – “Нет”. – “А я знал…” Вот эта черта его характера – он точно представлял, кем хочет быть, что сделать, – оставляла впечатление о нем как о человеке очень цельном, сильном» (
287