Выбрать главу

Среди абитуриентов обращали на себя внимание два молодых человека, облик которых являл собой, мягко выражаясь, контраст. Один – москвич, худенький, подвижный, с красивым и нервным лицом типичного русского интеллигента, на плечах странноватый желтый пиджак, под мышкой объемистый фолиант – «Война и мир» Л. Толстого, любимая с детства книга. Другой – явно из глубинки, лицо широкоскулое, круглое, простонародное, повадка солидная, военный китель с неуставными пуговицами. Легенда гласит, что экзаменатор Ромм спросил у угрюмого сибиряка, читал ли он «Войну и мир». «Нет… Больно толстая…» – будто бы ответил соискатель ничтоже сумняшеся. У Ромма, конечно, хватило юмора простить[288].

Границы поля культуры здесь заданы степенью интегрированности в последнюю двух из упомянутых персонажей (а также автора зарисовки): перед нами интеллектуалы (Ромм и Тарковский), уравненные причастностью к миру толстовской эпопеи (у одного это любимая книга, другой в силу высокого культурного уровня снисходительно прощает ее не-чтение), а между ними – «инородное тело», новичок в мире культуры (Шукшин).

Случаи «снобистского презрения»[289] по отношению к оказавшимся в городе и взявшимся за освоение творческих профессий вчерашним крестьянам были нередки – во всяком случае если судить по мемуарно-(авто)биографической литературе. Например, об опытах Абрамова в прозе следовал иронический отклик: «Федька роман пишет»[290], Андрей Тарковский и Андрон Кончаловский, словно репетируя будущую роль самоуверенно-инфантильных «недорослей» из элиты в фильме Марлена Хуциева «Мне двадцать лет» (1964), обращались к Шукшину по-французски (правда, Кончаловский эти сведения не подтверждает)[291], Астафьева в Доме творчества в Дубултах коллеги высокомерно обходили приглашением на общее празднование Нового года[292], исключая тем самым из числа «своих». Заданный габитусом стиль жизни, который выходцы из деревни принесли с собой и который транслировали посредством жеста, костюма, языка, разительно не совпадал со стилем «интеллектуала», принятым в столичной элитарной среде. Но отказ от атрибутированного этой среде стиля жизни, утверждает Бурдье, карается жестко, потому в ней социальная дискриминация провинциалов обычно оказывается более выраженной, нежели, например, расовая дискриминация[293]. Иронические замечания и насмешки в свой адрес будущие «деревенщики», разумеется, воспринимали болезненно и переживали как своеобразную стигматизацию – происхождением, недостаточным уровнем образования или, в крайнем варианте, «природным бескультурьем»[294]. В общем, членами привилегированных групп несовпадение занимаемой ныне выходцами из простонародья позиции с их габитусом нередко оценивалось скептически и подвергалось ироническому снижению, а у представителей подчиненных групп усугублялся комплекс изгоев и крепли протестные настроения.

Правда, судя по имеющимся источникам, представители крестьянской среды поначалу делали попытки приспособиться к новому кругу и приобщиться к доминирующему стилю поведения. Однако чаще всего такие попытки терпели неудачу и вели к еще большей конфронтации с элитой. Тамара Голованова рассказывала, что Абрамов несколько раз приходил по ее приглашению к ней домой, где собирались студенты их пятой группы, «относительно однородной»[295] в социальном плане:

Надо отметить, что чувствовал он себя в этой компании не очень уютно. Его ранний жизненный опыт и внутренний мир… всем существом своим противостоял укладу и быту <…> – городской, отчасти богемной среды, благополучию и веселой жизни молодежи…[296]

Вскоре, констатирует она, Абрамов перестал посещать эти собрания.

О неудачной попытке приспособления к чужой среде, сопутствовавших ей ощущениях неловкости и стыда, в которых, по точному выражению Бурдье, нашел воплощение «опыт “отчужденного тела”»[297], вспоминал Шукшин:

…приехав учиться в столичный вуз из деревни, долгое время чувствовал себя как-то очень растерянно. <…> Я стеснялся своего деревенского говора, слов, к которым привык и которых здесь никто не произносил. И чтобы не выделяться, пытался даже какое-то время переучиться говорить и выражаться, как все начитанные, образованные московские ребята. Помню эту мучительную пору. И насмешки над собой, и свой собственный стыд перед тем, что уродовал, коверкал свою мысль, потому что коверкал слово. И, пройдя эту ужасную школу говорить не своим языком, возненавидел и себя и других, кто так же поступал. И на всю жизнь невзлюбил всякую манерность изложения[298].

вернуться

288

Зоркая Н.М. История советского кино. СПб., 2006.С. 353. Любопытно, что Зоркая, ориентируясь на существующие мемуарные свидетельства, приводит вариант вгиковского апокрифа, в котором в качестве символа культуры выступает «Война и мир» (а не «Анна Каренина», как полагают некоторые биографы Шукшина), ибо это позволяет эффектно закольцевать композицию и сделать более очевидным контраст культурных уровней персонажей. См. еще одну версию эпизода на вступительных экзаменах: Коробов В. Василий Шукшин. Вещее слово. М., 1999. С. 69–70.

вернуться

289

Белов В. Тяжесть креста. С. 35.

вернуться

290

См.: Левитан Л.С. О друге студенческих лет // Воспоминания о Федоре Абрамове. С. 79.

вернуться

291

См.: Филимонов В. Экогнозия русского кино. Шукшин, Тарковский, Кончаловский // После Оттепели: Кинематограф 1970-х. М., 2009. С. 174.

вернуться

292

См.: Астафьев В.П. Зрячий посох. Т. 8. С. 248–253.

вернуться

293

См.: Бурдье П. Поле литературы. С. 32.

вернуться

294

Цит. по: Заболоцкий А. Указ. соч. С. 148 («природное бескультурье» – выражение из статьи Ф. Горенштейна «Вместо некролога на смерть Василия Шукшина»).

вернуться

295

Голованова Т. Страница незабываемой молодости. С. 44.

вернуться

296

Там же. С. 47.

вернуться

297

Bourdieu P. Op. cit. S. 258.

вернуться

298

Цит. по: Фомин В. Василий Шукшин. «Ванька, смотри!» // После Оттепели. С. 404. Ср. с воспоминаниями В. Распутина: «Должен признаться и я в грехе: было время, когда я, смущенный университетом, образованием, стал стыдиться своего деревенского языка, считать его несовременным. О, эта “современность”, скольким она закружила головы! Позже я прочитал у Шукшина, что и он, попав в Москву, прикусывал свое простонародное слово, стараясь говорить на городской манер. То же самое было и со мной в Иркутском университете. Как же – ведь я изучал теперь Гомера и Шекспира! Надо было соответствовать филологической выправке, не показывать себя лаптем» (Распутин В.Г. Откуда есть пошли мои книги // Распутин В.Г. В поисках берега. Иркутск, 2007. С. 506).