меньшей мере два подхода к литературе, как и ко всему иному, к что нельзя придерживаться и того и другого подхода одновременно. Подход, избранный М. Мёрреем, с очевидностью предполагает, что для иного подхода английский материал просто не да$т никаких оснований. Ведь речь идет уже о национальной самобытности.
В своей аргументации М» Мёррей вполне последователен. «Католицизм,— пишет он,— отстаивает принцип непререкаемой духовной власти, сосредоточенной вне индивидуального мира; тот же принцип отстаивает в литературе классицизм». Если придерживаться хода рассуждений М. Мёррея, такое определение нужно признать безупречным, хотя, разумеется? как о католицизме, так и о классицизме можно сказать много больше. Те из нас, кто готовы поддержать идею, обозначенную М. Мёрреем как «классицизм», убеждены, что человек не в состоянии жить, не признав свою зависимость от сил, находящихся вне его индивидуального мира. Я сознаю, что такие понятия, как «вне» и «внутри», создают безграничные возможности для пустой словесной игры и ни один психолог не стал бы вести дискуссию, основываясь на столь шатких терминах; но, мне представляется, М. Мёррей и я можем условиться, что это противопоставление «вне» и «внутри» отвечает нашей цели и что мы имеем право оставить без внимания критические замечания наших друзей психологов. Если вы находите, что силы, о которых идет речь, лежат вовне, пусть это и будет вовне. Стало быть, если главный интерес человека— политика, ему следует, я полагаю, признать свою зависимость от политических принципов, от формы правления, от монарха; если: такой интерес составляет религия, то человек зависим от церкви; если же случится, что подобным интересом окажется литература, то человеку следует, видимо, признать именно такого рода зависимость, как та, о которой я стремился сказать в предыдущей главе. Во всяком случае, сохраняется та альтернатива, которую сформулировал М. Мёррей: «Английский писатель, английский священнослужитель, английский государственный деятель не перенимают от предков никаких правил; они перенимают лишь одно—ощущение, что в конечном итоге они должны полагаться на собственный внутренний голос». Я готов признать, что эта мысль находит в некоторых случаях подтверждение; она ярко высвечивает такую фигуру, как Ллойд Джордж. Только почему «ё конечном итоге»! Следует ли отсюда, что англичане не внемлю? требованиям внутреннего голоса, пока их к тому не вынудит крайность? Я убежден, что те, у кого есть этот внутренний голос, всегда готовы внять ему и не станут прислушиваться ни к какому иному. Внутренний голос—это, в сущности, почти точное соответствие старому принципу, провозглашенному одним из прежних Критиков в виде максимы «поступай так, как хочется». Обладатели внутренних голосов, битком набившись в купе, катят на футбол в Суонси, а внутренний голос нашептывает им вечные соображения тщеславия, боязни и жажды наживы.
М. Мёррей возразит мне, и по видимости справедливо, что я подаю его идею в окарикатуренном виде. Он пишет: «Если они (английский писатель, священнослужитель, государственный деятель) достаточно полнопосвящают себя цели самопознания—а чтобы докопаться до глубин себя, мало такого инструмента, как разум, требуется весь человек,— они приходят к такому постижению своего, которое делает это свое всеобщим». Где уж нашим футбольным болельщикам приобщиться к такой задаче! Но только католицизм, мне думается, тоже питал к этой задаче достаточный интерес, иначе зачем было его приверженцам сочинять руководства по ее практическому осуществлению? Однако же, за исключением каких-нибудь еретиков, католики не напоминали снедаемого самообожанием Нарцисса; католик не считал бога идентичным себе. «Человек, подлинно глубоко заглянувший в самого себя, в итоге услышит глас божий»,— говорит М. Мёррей. Теоретически это должно породить разновидность пантеизма, который, как я считаю, не является европейским—точно так же М. Мёррею представляется не английским феноменом «классицизм». А что касается практики, интересующихся можно отослать к «Гудибрасу».*