Но в ту ночь писательнице было не до таких воображаемых монологов. Внезапно забрезжил замысел. В потоке пустяковых мыслей выделилась одна. Она как бы зацепилась за берега души и была очень проста: отец и сын. Различные убеждения. Отец революционер, сын весь переобременен собой, своей молодостью, своими безотчетными желаниями, бороться с которыми у него нет охоты…
— Довольно, — прошептала писательница и уселась за письменный стол, намереваясь набросать план.
Противопоставление поразило ее простотой. Тут возможна борьба, коллизии, каждое слово зуб за зуб, вражда… Это же пьеса!
И весь поток пустяков и посторонних соображений остановился, пропуская струю связанных между собой мыслей.
Однако в процессе обдумывания замысла персонаж отца коренным образом изменился. Путем сильных, но еще недоосмысленных ею внутренних настояний он из революционера превратился в крупного капиталиста, старого, по-своему умного стервятника, который провел всю жизнь в жестокой и суетливой погоне за состоянием и увидел себя у края могилы с толстым кошельком, но опустошенным и усталым, ненавистным всем, вплоть до собственного сына, мота, распутника, вырожденца, которому всей мощью своего богатства не мог он дать ни здоровья, ни счастья.
И вдруг писательница отдала себе твердый отчет, почему возник у нее именно этот сюжет. Революционеров она знала мало и поверхностно, скорей умозрительно, а вот таких людей своего прошлого помнила хорошо. В свете всего недавно пережитого она целиком поняла и их, и это прошлое — и яростно, действенно возненавидела их.
Писательница лихорадочно набросала пролог, план четырех действий, после чего кинулась в постель и мгновенно заснула. Проснулась она с тяжело бьющимся сердцем.
«Что это со мной?.. Пьеса! Я же никогда не писала пьес. А оказывается — выходит! Но, быть может, я смогла набросать только первые диалоги?..»
Вспомнив, какая у нее глубокомысленная и тяжелая проза, писательница торопливо вскочила с постели и босая, дрожа от утреннего холода, стала легко, будто какую-нибудь пустяковую открытку набрасывать страницы первого действия. Действие развивалось точно по плану. Персонажи приходили, произносили и делали то, что им положено, и уходили. И хотя каждому она могла дать лишь строго ограниченное количество фраз, хотя в данной форме не могла снабдить их описанием наружности или психологическими экскурсами в их душевную жизнь, хотя знала, что написанное будет иметь настоящий смысл только тогда, когда оно будет произнесено со сцены, — тем не менее она слышала и видела воображенных ею людей с гораздо большей ясностью, чем даже тогда, когда писала самый подробный роман.
Несколько дней и ночей просидела она в комнате, выходя лишь в ресторан попитаться, а там боялась разговаривать даже с официантами, чтобы не нарушить гул голосов, которые явственно слышала в себе, и выбирала из него, запоминала, записывала на клочках все, что относилось к прямому развитию драмы.
— Я пишу пьесу… Я пишу пьесу… — шептала она иногда, радуясь, как ребенок, новому дару, так неожиданно приобретенному в каком-то южном городе, далеком от оживленной и культурной Москвы, где она умела писать только медленную прозу.
И вот на второй или третий день писания она оставила ход мыслей о пьесе и подумала о жизни.
«Что случилось? Откуда появилось у нее такое глубокое понимание старой жизни?.. Это математическое понимание».
Окружавший ее всю жизнь мир, замгленный всякими туманами, лживыми словами, глупыми домыслами, обветшалыми верованиями, повернулся, как на оси. Опираясь на ее переполненный счастьем понимания мозг, он встал перед ней — теперь уже правдой Павлушина, правдой других сегодняшних людей!
— Да, прав Павлушин, правы его товарищи, рабочие! — громко восклицала она, возбужденно бегая по номеру. — Родился новый строй! Как просто — и как непонятно… Он безгрешен, этот строй, как дитя, только что омытое от родовых вод. Он неутомим, как отрок, пылок и честен, как юноша. Он прекрасен! И мне дано видеть его. Он умен, он научил меня по-настоящему рассмотреть себя и прошлое. Он мудр — сколько суеверий победил во мне, даже тогда, когда я по мещанской глупости сопротивлялась ему. Он жесток — но его заставляют быть жестоким. Он щедр — он подарит мне душевное бессмертие, если я напишу пьесу, которая будет нужна зрителю и, главное, будет полна его умом и мудростью.
Будущее, будущее! Она держала его теперь в руках. Ведь то, что сейчас не больше глазка зародыша, обещает живое развитие. Самое главное — увидеть зародыш и понять его.
«И как это Павлушин, Досекин, Головня — он тоже партиец — теряли на меня время, когда я, в своем косном непонимании, была им совершенно неинтересна? А они всё мне объясняли, причем без раздражения, потому что им дорого их дело и они готовы тратить все свое время, все свое здоровье, чтобы открывать суть этого дела каждому, кто искренне хочет им содействовать. Как много сил тратила я на сопротивление этому новому миру, на пустые допросы. И как я свободна теперь».
И она снова кинулась писать.
И то, что она писала, представлялось ей жерлом наведенного в старый мир орудия, которое должно стрелять и разрушать твердыни того мира — ее прошлого и для многих и многих населяющих планету людей — настоящего.
Январь 1933 г. — август 1935 г. — октябрь 1936 г.