Анна Владимировна Масс
Писательские дачи. Рисунки по памяти
ЧАСТЬ 1
Поселок. Начало
Перспектива иметь собственную дачу возникла у моих родителей осенью 1952 года. Были и до этого возможности получить дачный участок, но мама не хотела: существовал дом отдыха театра Вахтангова, Плёсково, где артисты проводили свой отпуск, а их дети — летние каникулы. Отпуск у театра был в августе. Мама обычно снимала дачу рядом с домом отдыха, в деревне Дровнино, у постоянной хозяйки, Пелагеи Петровны, а питались мы по курсовке — брали еду в столовой и носили ее в судках, скрепленных с помощью металлических держалок. В нижнем судке — суп, в среднем — второе, в верхнем — компот или кисель. И никаких забот. К чему обременять себя такой крупной собственностью, как дача? У хозяйки покупали парное молоко и черную смородину. Природа замечательная, отдыхающие все свои, есть с кем и о ком посплетничать.
Маму всегда живо интересовала личная жизнь знакомых, а особенно известных людей. Она любила узнавать, а потом обсуждать, кто на ком и почему женился, кто с кем развелся, обожала анализировать чужую неудавшуюся семейную жизнь, это лишний раз убеждало ее в благополучии своей.
— У Володи Дыховичного сын родился, — сообщал, например, папа.
— Да? И как назвали?
— Иван.
— Иван? Глупо!
— Почему?
— Ну, она же тоже «экс нострис»? Или она русская?
— Я ей в паспорт не заглядывал.
— Все равно глупо — Иван. Хотя, с другой стороны, она очень умно сделала, что родила. Дочка же не его!
— А чья же?
— Здрассьте! Ты что, не знаешь? Да это же все знают! Она же от этого… Ну, как его… Черт, никогда не запоминаю фамилии… Ну, который — «танец нанайских близнецов», или как это называется? — (Имелся в виду эстрадный артист, исполнявший шуточный эксцентричный номер — борьбу двух нанайских мальчиков. Сцепившись, они нещадно колотили друг друга, ставили подножки, а в конце концов выяснялось, что это один человек). — Дыховичный же ее подобрал с ребенком!
Но в 1951 году маму вместе с еще несколькими второстепенными артистами уволили из театра в связи с выходом на пенсию. А в феврале 52-го умер ее двадцатисемилетний сын Витя, мой старший брат. Окончил аспирантуру Литературного института, женился на студентке ВГИКа, родился сын. И вдруг — страшный диагноз — лимфогранулематоз. Три года, пока длилась болезнь, мама делала все возможное, чтобы спасти сына, и ей в эти годы было не до театра. Она и в прежние-то годы была не слишком занята в спектаклях, в основном выходила на сцену «в толпе», да еще взяла годичный отпуск за свой счет, чтобы ухаживать за больным. Так что руководство театра имело основания выпроводить ее на заслуженный отдых после двадцати пяти лет актерской службы, посчитав к тому же, что материально при муже, известном драматурге, она вполне обеспечена. Но маму это увольнение глубоко оскорбило. Особенно болезненно ее ударило, что другие уволенные ухитрились как-то зацепиться, остаться при театре в качестве преподавателей училища, а она оказалась за бортом, в своем неизбывном горе и невозможности заглушить его работой.
Я училась в девятом классе, и брат — он был старше меня на одиннадцать лет — только-только начал воспринимать меня как личность. До этого он относился ко мне хоть и доброжелательно, но довольно безразлично, как к чему-то лишнему в его жизни и даже нарушающему порой его планы своим существованием. А в тот последний его год, когда он почти уже не вставал с постели, сжираемый лимфогранулематозом, и лишь иногда, когда мог, садился за рояль и играл что-нибудь из своих любимых Шопена, Моцарта, Бетховена, а потом, обессилев, снова ложился, он наконец-то обратил на меня внимание, я стала ему чем-то интересна, он ждал меня из школы. «Посиди с ним, — говорила мама. — мне надо побыть одной». Она закрывалась в своей комнате и плакала, чтобы через некоторое время выйти снова энергично-собранной и деланно веселой. А я, не снимая школьной формы, садилась в ногах его кровати, и мы вели захватывающе-интересные, для меня по крайней мере, разговоры, он читал мне Гумилева, Маяковского, Хлебникова, Блока — словно торопился передать мне хоть что-то из того, что сам любил. Он говорил:
— Послушай, как это здорово!
И уже не требовалось других доказательств, что это здорово, хватало того, что он так считает. Я с ходу влюблялась в стихи, не всегда понимая смысл, только потому, что он их любил. Невозможно было поверить, что он, такой молодой, умный, красивый, хоть и страшно исхудавший, умрет, что его не будет на свете.