Такие парадоксальные мнения сразу уводили разговор на другой, более плодотворный путь. Или уж, во всяком случае, прерывался всем надоевший спор записных аналитиков Аверкиева и Страхова.
Из старых питерских друзей ближе всего были Писемскому Гончаров, Анненков, Горбунов, Майков и Максимов. Однако в свои приезды в столицу Алексей Феофилактович нечасто останавливался у кого-нибудь из них, он предпочитал комфортабельный нумер гостиницы «Париж». Зато любовь этих раблезианцев к хорошей кухне нередко сводила их всех вместе «чрева ради» у Донона, у Палкина или в Балабинском трактире.
В Петербурге Писемский познакомился с Лесковым, тогда нашумевшим своими антинигилистическими романами (они печатались под псевдонимом М.Стебницкий). За них Николай Семенович также был подвергнут всеобщему остракизму, и двери крупнейших журналов захлопнулись перед ним. Лесков ставил очень высоко творчество Писемского. Уважительно-ласково называя его Алексеем Филатычем, младший годами писатель утверждал, что автор «Взбаламученного моря» – решительно жертва критического террора. Это, несомненно, сблизило обоих литераторов, они стали переписываться. Когда в 1871 году в новом славянофильском журнале «Беседа» стал печататься роман Писемского «В водовороте», Лесков, дочитав его едва до половины, прислал автору восторженное письмо:
«Не мне писать вам похвальные листы и давать „книги в руки“, но по нетерпячести своей не могу не крикнуть Вам, что Вы богатырь! Прочел я 3-ю книжку „Беседы“... молодчина Вы! Помимо мастерства, Вы никогда не достигали такой силы в работе. Это все из матерой бронзы; этому всему века не будет! Подвизайтесь и не гнушайтесь похвал „молодших людей“, радующихся торжеству Ваших сил и желающих Вам бодрости и долгоденствия».
На это Писемский отозвался с привычной скорбью по поводу отсутствия благожелательности со стороны законодателей мнений окололитературной публики: «Путь наш тернист, и похвалами мы не избалованы. Отсутствие хоть сколько-нибудь понимающего критика и в то же время крики разных газетных бумагомарателей сбивают с толку публику, далеко еще не привыкшую иметь собственное мнение; но авось в горниле времени все это поочистится и правда возьмет свое: я, собственно, уже на склоне дней моих и, может быть, скоро совсем покину литературную арену, но за молодые дарования невольно приходится скорбеть душой: где для них ободряющая и поучающая школа, где бы они могли развиться и окрепнуть; всюду только и читаешь или голословную брань, когда вы не из наших, или пристрастную похвалу, если вы наш; а между тем роман, видимо, все более и более становится художественной статистикой времени и ближайшим помощником истории – критики же полоумные наши на перерыв кричат романистам: „Не смейте говорить правды, а лгите и лгите, чтобы не повредить нашим высокоизбранным направлениям“ – к счастью только, что избранные им агенты желаемой им лжи являются очень слабыми и незубастыми: ни юмор, ни поэзия как-то не роднятся с ложью!»
И в своем пессимизме относительно современных мнений писатель оказался прав – критика в очередной раз в штыки приняла новое его сочинение. Например, «Санкт-Петербургские ведомости» поместили статейку В.П.Буренина, тогда, по слову Ивана Аксакова, сидевшего в либералах. Критик без всяких церемоний заявил: «По окончании романа я должен сказать, что более бесцельного и тупого беллетристического произведения в настоящем году я не знаю. Это просто сплетение сцен, без лада и смысла, набор лиц и происшествий, не имеющих за собой никакой серьезной подкладки, никаких авторских намерений, кроме разве клубничных. Разумеется, при опытности г.Писемского в сочинительстве, при остатках его таланта, в романе несколько страниц встречаются живых; но в целом – это просто нескладица, грубая и местами неприличная». Да что говорить о современниках, когда даже после смерти Писемского находились «ценители» вроде Венгерова, вещавшего: «Положительно, если б „В водовороте“ было написано немцем, в нем едва ли было бы больше несоответствия с живою русскою действительностью. Этот небывалый князь-нигилист Григоров, этот Миклаков, которому как что нужно, так это по щучьему велению тотчас исполняется, наконец эта выдуманная от начала до конца „нигилистка“ Елена – все они точно с луны пришли».
Редкие голоса, пытавшиеся дать объективную оценку творчества Писемского, тонули во враждебном гвалте. И потому отрицательная оценка новых вещей писателя закреплялась в сознании публики. Именно на это невыносимое положение сетовала крупная петербургская газета «Голос»: "Новый роман г.Писемского («В водовороте». – С.П.) не уступает нисколько лучшим его произведениям прежнего времени. При иных, более благоприятных для нашей изящной словесности условиях, при более здравом взгляде на художественные произведения этот роман встретил бы такой же почетный успех, какой в свое время имел его прекрасный роман «Тысяча душ».
Алексею Феофилактовичу, конечно, обидно было читать про «грубую нескладицу». Ведь начав свой новый роман в феврале 1870 года, он закончил последнюю главу только к лету следующего. На сей раз писатель не спешил – друзья сразу заявили, что это заметно и по тщательной отделке стиля, и по изумительной продуманности композиции. И они оказались правы – «В водовороте», без сомнения, самая изящная «постройка» романиста...
Чудак и либерал князь Григоров влюбляется в нигилистку Елену Жиглинскую. Правда, ее «практический нигилизм» составляет какой-то бледный, а местами едва различимый фон. Она, как говорит автор, принадлежала «к разряду тех существ, про которых лермонтовский Демон сказал, что для них нет раскаяния, нет в жизни уроков».
Елена нигилистка, но в ней нет ничего карикатурного, что обычно сопутствовало изображению эмансипированных женщин в романах писателей консервативного юлка. Напротив, Писемский набрасывал ее портрет с каким-то восторгом, любуясь недюжинным характером, ясным и сильным умом героини. Елена красива, нравственно безупречна и ко всему очень женственна. Она любит самозабвенно, но если что-то против ее убеждений, готова оставить любимого человека, отринуть все житейские блага. Дьявольская гордыня Жиглинской заставляет ее покинуть богача князя и влачить нищенское существование в холодном сыром подвале. Разошлись они не из-за охлаждения друг к другу, а по идейным соображениям, как и подобает «новым людям».
Григоров, который поначалу мог показаться еще одной вариацией на тему богатого лентяя, способного только сотрясать воздух, постепенно вырисовывается как крупная, оригинальная личность. Хоть он и слаб, мягкосердечен, это не Эльчанинов, не Бакланов, убеждения его действительно искренни и глубоки. Князь прекрасно сознает, что его непоследовательность, неумение упорно трудиться – результат дурного воспитания, избалованности, поверхностного образования. Но это человек с добрым, горячим сердцем, чистый человек. Он, в сущности, большой идеалист, романтик – его социалистические увлечения, поездки к лондонским эмигрантам, связи с революционерами результат возвышенных мечтаний о всеобщем счастье и равенстве. Григоров куда менее последователен в своем нигилизме, чем его возлюбленная. Во всяком случае, в бытовой сфере он вполне человек традиции, в нем нет того фанатизма, что постоянно проглядывает в Жиглинской, которая готова очевидные глупости делать, лишь бы поступать в соответствии с затверженными ею догмами. Елена готовится стать матерью, и между нею и князем возникает спор относительно принципов воспитания будущего ребенка. Когда Жиглинская не на шутку разволновалась, Григоров пытается успокоить ее и говорит: прежде всего надо позаботиться, чтобы родить младенца здоровым.
Но Елена встречает это примирительное заявление в штыки: «Ах... женщина прежде всего должна думать, что она самка и что первая ее обязанность – родить здоровых детей, здоровой грудью кормить их, потом снова беременеть...» Нет, она не хочет такой доли. Ребенка прекрасно может воспитать и «община».