Это последнее крупное событие в общественной жизни России, участником которого стал Писемский. Прощальным светом озарил конец писательского пути великий праздник русской культуры.
Алексей Феофилактович чувствовал: немного ему отпущено дней. И поэтому все чаще задумывался о том, что же он сделал как художник, чем будет памятен для истинных ценителей изящной словесности. Да и станут ли вспоминать, переиздавать?..
В один из жарких июльских вечеров, сев отвечать на письма, он машинально пролистывал объемистый брульон – тетрадь, в которой набрасывал черновики своих эпистол. Внимание его привлек большой текст, испещренный пометками. О чем это он размахался? Он, в последние годы писавший все больше краткие записочки и деловые послания в редакции. Евгений Сю... Чернышевский... Сервантес... Э-э, да это же ответ академику Буслаеву, писанный почти три года назад.
«Лично меня все считают реалистом-писателем, и я именно таков, хотя в то же время с самых ранних лет искренно и глубоко сочувствовал писателям и другого пошиба, только желал бы одного, чтобы это дело было в умелых руках». Да-да, он никогда никому не навязывал своих пристрастий, только бы не размазывали романтические слюни – а там пишите, о чем хотите, в какой угодно манере... "Вы мне как-то говорили: «Вы, романисты, должны нас учить, как жить: ни религия, ни философия, ни науки вообще для этого не годятся»; а мы, романисты, с своей стороны, можем сказать: «А вы, господа критики и историки литературы, должны нас учить, как писать!» В сущности, ни то, ни другое не нужно, а желательно, чтобы это шло рука об руку, как это и было при Белинском и продолжалось некоторое время после него. Белинский в этом случае был замечательное явление: он не столько любил свои писания, сколько то, о чем он писал, и как сам, говорят, выражался про себя, что он «недоносок-художник...» (он, как известно, написал драму, и, по слухам, неудавшуюся), и потому так высоко ценил «доносков-художников». Эх, были б силы, он бы мог обо всем этом книгу написать или хоть солидную статью на худой конец. А так что от него останется, как от теоретика – несколько статей и рецензий двадцати-тридцатилетней давности?
Он пролистал несколько страниц. Вот позапрошлогоднее письмо переводчику-французу Дерели – здесь он тоже расстарался на целый лист – о себе рассказывал. «...Время вещь многознаменательная: меняя все в мире, оно кладет, разумеется, печать этих перемен и на труды авторов. Сначала я обличал глупость, предрассудочность, невежество, смеялся над детским романтизмом и пустозвонными фразами, боролся против крепостного права, преследовал чиновничьи злоупотребления, обрисовывал цветки нашего нигилизма, посевы которого теперь уж созревают в плоды; и в конце концов принялся теперь за сильнейшего, может быть, врага человеческого, за Ваала и за поклонение Золотому тельцу». Да, много чего прошло перед глазами за шесть десятков лет, и только малая толика виденного осела в его романах... Вот напел он Дерели, что обличал тех-то и тех-то, а ведь если вдуматься, то писал всю жизнь о себе самом. Никто, наверное, из собратьев по перу – ни Гончаров, ни Тургенев, ни Толстой – не были такими себятниками. Плохо это? Дурно ли, что в каждой его повести, в каждом романе явлен он сам – хотя бы одной какой-то стороной души?.. Но, может, и все другие писатели такие же автобиографы, как и сам он?..
Если лет этак через полсотни придет кому-то блажь взять в руки его Собрание сочинений, станет ли этот еще не родившийся русский человек читать его, не откинет на первых страницах? А если прочтет, что поразит его, что покажется своебышным, его, Писемского, несомненным достоянием? Скорее всего человеческие типы, не им впервые замеченные, но художественно им открытые. Фразер, болтун, все носящийся с наполеоновскими замыслами и ничего сделать не способный. Фанфарон, всю жизнь тужащийся казаться побольше своего росточка – тот, что, по пословице, на овчине сидит, а с соболей бьет. Умный подлец, ради комфорта, ради брюха бога в себе забывший. Скажет ли кто-нибудь через полсотни лет – поглядите-поглядите, вон Калинович какой выискался? Так как сейчас про кого-то: Хлестаков, Молчалин, Манилов...
А может быть, сказал он и какое-то всечеловеческое слово? Может быть, запомнят его книги не только в России? Может быть, и там, где нет дела до кипевших вокруг него страстей, оценят его как художника? Вот прислал же Иван Сергеевич из Баден-Бадена вырезки – и немецкие критики, и англичане, и французы переводы его романов хвалят. Как там Макс Ринг писал про «Тысячу душ»?..
Алексей Феофилактович порылся в портфеле, достал листок с переводом статьи.
«...его роман представляет более чем национальный и этнографический интерес: он в высшей степени занимателен и с общечеловеческой точки зрения. Автор, видно, глубокий и тонкий знаток людского сердца; он исследует его в самых темных углах и глубинах, беспощадно обнажая его слабости и недостатки».
Это лучший критик Германии пишет! Ну-те-ка, господин Буренин, что вы на это возразите?.. Нет, определенно надо взяться за осмысление прожитого, перечувствованного – может быть, ряд рассказов-воспоминаний написать вроде «Капитана Рухнева». А лучше – начистоту с критиками своими объясниться...
Но перенести на бумагу свои раздумья о творчестве Писемскому не привелось – вскоре случилось несчастье, да худшее, чем те, что поминутно ожидал Алексей Феофилактович...
Писемские жили на даче, сын все время был на глазах у родителей. После одного из тяжелых разговоров, когда у отца словно обручем сжало сердце, Павел сделался каким-то потерянным, речь его стала сумбурной, он то и дело срывался на высокие тона. Пришлось звать врача.
Несколько месяцев спустя Алексей Феофилактович рассказал писательнице Бларамберг об этой последней в его жизни драме:
«Меня постигло новое семейное горе. Павел, сын мой, все нынешнее лето находился в умственном расстройстве, так называемом маниакальном возбуждении, которое теперь хотя и прекратилось, но осталось еще апатичное состояние, так что он не читает лекций и не будет их читать весь нынешний год. Что касается до меня, то я, сломленный трудами моими и еще более того совершенно неожиданным и невыносимым горем, свалился, наконец, в постель. Из сего письма моего вы усмотрите, что сколь оно ни коротко, но тем не менее красноречиво!»
В тот же день (15 ноября) он известил пользовавшего его доктора Флерова:
«Бога ради посетите меня сегодня: мне очень нехорошо».
Это была предпоследняя записка в его жизни.
21 января 1881 года в Пушкинском театре играли полулюбительский спектакль – сцены из «Каменного гостя» Пушкина, что-то еще... В фойе публику встречал бюст Писемского, увенчанный лаврами, окутанными траурным флером. «Как, неужели?..» – "Да-да, было извещение в «Московском листке». – «Вы идете хоронить?..» – «Да уж больно холод-то собачий...»
Толпа за катафалком шла не особенно густая – все больше люд в годах, молодых лиц было совсем мало. Ветер швырял в иззябшихся факельщиков колючую ледяную крупу, рвал кисти гроба. В открытую могилу на кладбище Новодевичьего монастыря успело нанести снега, и казалось, что кто-то застелил для усопшего белоснежную постель...
1978-1984
Основные даты жизни и творчества А.Ф.Писемского
1820, 10 марта – В усадьбе Раменье Чухломского уезда Костромской губернии в семье отставного подполковника Феофилакта Гавриловича Писемского родился сын Алексей.
1821-1830 – Жизнь в г.Ветлуге, где отец Алексея Феофилактовича служил городничим.
1830-1834 – Жизнь в Раменье после отставки отца.
1834, сентябрь – Поступление во второй класс Костромской губернской гимназии.
1840, август – По окончании гимназии Алексей Феофилактович зачислен на математическое отделение философского факультета Московского университета.
1843 – Смерть отца.
1844 – Окончание университета и отъезд на родину.
Лето – Работа над первым романом «Виновата ли она?».
1845, январь – Поступление канцелярским чиновником в Костромскую губернскую палату государственных имуществ.