Бежали все, этаж за этажом. Нина, постоянная победительница, Мельбурн ли, Сиэтл ли, опять стояла, полуодетая, навытяжку, на главной ступени пьедестала почета, слушала гимн СССР, плакала от его звуков дивных, медаль на груди, подбородок вверх.
Думаю, все они были архетипами: Балерина и Мумификатор из «Дворца излишеств», Гимнастка, Родина-Мать, Лелька Шестимесячная, писатели, да вообще все; что нам Юнг? у нас архетипов не как у него, ни два, ни полтора, у нас их полная чаша, на все случаи жизни. Один Мумификатор чего стоил. Жильцы трех домов делали вид, что его нет. Никто не говорил о нем вслух. Когда он шел, привезенный на черной «Волге» с незримым эскортом охраны, все глаза отводили.
Кроме Олимпиады Корнеевны, конечно; та здоровалась, ей все было можно; и он отвечал! Впрочем, в иные дни отвечал, а в иные делал вид, что не замечает ее поведения (вообще, как в мюзикле, тут пели все; Олимпиада Корнеевна, конечно, тоже, но большей частию частушки: «Стоит милый на крыльце, моет морду борною, потому как пролетел ероплан с уборною» — или «Семеновну»). Уезжая в Москву, он опечатывал свою квартиру.
Шаман, колдун, жрец, слуга Мумии Вождя, он, разумеется, был главным героем «Дворца излишеств». Коллективное бессознательное всем колхозом обитало в этом памятнике сталинскому ампиру с огромным предбанником при входе перед лифтами, уставленном толстыми кургузыми колоннами, капитель в четверть высоты, толщину не объять.
Войдя в предбанник впервые, я поняла, почему бывший Забалканский проспект, давно переставший быть Царскосельской дорогою за неимением царя и его села, переименован был сперва в Международный, потом в проспект Сталина, а потом в Московский. Царскосельская дорога вела в Царское Село, по Забалканскому возвращались в столицу герои Шипки, Международный строили интернационалисты; а построили диверсию, попытку переделать Петербург в пригород Москвы. Я разносила почту, меряя шагами проспект, отдрейфовавший от другого города.
Мумификатор, жилец двух зеркальных домов в Ленинграде и в Москве, никогда не получал писем. Как, впрочем, и газет с журналами — никакой корреспонденции.
Зато человек с пятого этажа «Слезы социализма», его личный враг Костя Чечеткин по прозвищу Чечеточник, состоял в обширной переписке с множеством частных лиц и чиновных учреждений.
Я приносила ему серые шероховатые казенные конверты, прямой адрес на машинке, обратный в виде лиловой печати. Жил он в большой комнате, уставленной мешками с деревянными бирками. На столе разложены были записи, освещаемые низкой лампой на длинном шнуре. На полу стоял патефон, у окна в углу — лопаты и заступы. Константин возглавлял неформальное общество следопытов, ведущих раскопки на полях сражений Великой Отечественной (или Второй мировой?), отыскивающих без вести пропавших, без почестей, гробов и отпеваний закопанных в землю. Следопыты восстанавливали записи полуистлевших дневников, солдатских писем и удостоверений, по именам и фамилиям солдатских смертных медальонов узнавали, чей полузабытый прах скрывали холм опушки или кромка болот. Целью следопытов было выкопать всех и каждого, дабы предать их земле по-людски.
— Ведь они не собаки, — говорил Костя Чечеткин, сверкая запавшими, обведенными тенями глазами, — а защитники Отечества. Они отцы наши! Они братья!
Однажды он поведал мне, что в мешках в его комнате хранятся кости павших, запаянные в полиэтилен, безвестные с указанием места находки, известные с именами и фамилиями. Государственные учреждения, одно за другим, отказывались похоронить героев с почестями в братских или отдельных могилах, ссылаясь на безденежье и отсутствие соответственной статьи расхода в бюджете.
— За неимением совести, — сказал он мрачно.
Я боялась его комнаты, костей в мешках, залитых выцветшей (в акварельных наборах это называлось «железная красная») кровью документов, боялась гильз, дырявых касок, самого Кости. Но письма шли, и я ему их носила.
В очередной канун Дня Победы он открыл мне пьяный в хлам, бледный, в белой мятой рубашке, в лаковых черных ботинках на каблуках. Патефон блажил, как мог. Не глядя, взял он конверты, швырнул их на стол, сказав: «Сволочи». Внезапно захлопнув за мною дверь (французский замок защелкнулся), он выкатил к ногам моим табуретку и крикнул: «Сядь!»
Он крутил ручку патефона, пошуршала игла, вся Мексика заиграла на всех банджо разом. Выступив на середину комнаты, встряхнул он волною волос (стригся как народоволец или крепостной), расставил руки и, выкрикнув: «Смотри, почтальонша, на короля степа!», пошел на меня в чечетке, отбивая дробь каблуками, обходя то мою табуретку, то стол. Латиноамериканскую мелодию сопровождал он пением широт наших магаданских: