— Отдохнешь, хорошему невропатологу покажешься.
— Я здорова!
— Я надеюсь.
Плача, я стала выходить из его палатки.
— Инна, не всем можно находиться на порогах древнего мира. Это опасное место.
Моментальный сон наяву настиг меня, мгновенный, тут же испарившийся. Бабушка-шаманка в высокой шапке заглянула в палатку; за руку держала она слепого юношу-шамана в женской юбке; с другой стороны за подол ее держалась крошка Вертрагна.
— Не садись в лодку мертвых, начальник, — промолвила шаманка, пропадая.
— Вы хотите что-то сказать?
— Мне приснилась шаманка, она не велела вам садиться в лодку мертвых.
— Идите, Инна, все будет хорошо.
Утром разъехались все, в пустом лагере остались только повариха да мы с Трофимовым, которому велено было проводить меня.
Мне стало трудно молчать, и я сказала:
— Теперь я знаю, кто такой кентавр. Это скиф.
Прервал молчание и Трофимов:
— Зачем все это? Для чего затапливать степь, курганы, деревья? Наши покойники, не оживая, превратятся в утопленников.
— Говорят, электростанция добавит краю энергии, — неуверенно отвечала я. — Для заводов… для производства… Ну… у людей в домах всегда свет будет гореть…
— Лучше б они при свечах сидели да лучину жгли.
Мы ехали на грузовике, я отказалась сесть в кабину, пришлось громоздиться туда Трофимову, сгибаться в три погибели. Я сидела в кузове на сенниках, которые везли в школу и в один из лагерей. Мне виден был весь круг, весь окоем пространства, и я не помню, как уснула, зачарованная, под небом голубым.
У Енисея и снился мне Енисей, отпечаток молнии на теле предгорий и равнины, с упрямой водою, гонимой на север (другая такая неведомая сила удерживала реки земные в берегах, только в редкие дни особого упорства рекам удавалось разлиться). Жили на его берегах древние племена: динлины, хунны, табгачи, сибирь, тюркюты, кидань; глядели на его волны осибиренные великороссы: чалдоны, марковцы, якутяне, карымы. Сталкивали салики с берегов тунгусы, бывшие на самом деле детьми эвенков и затундренных русских крестьян, беглого свободолюбивого или лихого люда.
Енисейский меридиан напоминал Лету. Все три его разнопородные части походили на три мира тувинского древа жизни: верховье, бьющееся в Саянах, вечно юное, заканчивающееся гибельным порогом (сколько могильных камней вокруг порога с именами тех, кто пытался пройти его, победить, но находил лодку Харона вместо своей разбитой в щепы лодчонки, хранили берега!), средняя часть, некогда озаренная неземным светом Туруханского (Тунгусского, как стали называть его в советские времена) метеорита, низовья, где запрокинуты в небеса озера загадочного плато Путорана, где ждет вас каторжная Дудинка, глядит на вас из-под руки издалека Норильск, в котором должны были сгинуть, да случайно выжили Косоуров, Козырев, Снегов, Лев Гумилев и другие счастливчики ГУЛАГа.
Летя над енисейским меридианом в нечеловеческом времени сновидения с высоты полета собирательной птицы, я успела разглядеть урановые рудники, смещающиеся к Байкалу, любимые множеством людей скалы под Красноярском, Красноярские Столбы, с которых (с какого именно? был ли то «Дед», «Прадед», «Большой Беркут», «Бегемот» или «Верблюд»? была ли то «Бабушка», «Внучка», «Китайская стена»? были ли то «Львиные ворота» или «Перья»?) махали мне руками, смеясь, подростки братья Абалаковы. Розово-золотые на закате камни, зелено-тусклое кедровое марево, точки рыжих белок.
Проносясь над Красноярском, я увидела запущенный городской сад с названием «Альгамбра»; на его пропыленной танцплощадке, именуемой «сковородкой», танцевали бедно одетые девушки и парни. На альпинистских сборах войск НКВД Абалакову попался на редкость собранный и исполнительный ученик по фамилии Альгамбров; и если читатели абалаковской биографии 2000 года подозревали — не без основания — на основе опыта двадцатого столетия, — что Абалакову пришлось обучать черта, затесавшегося в ряды наркомвнудельцев, сам альпинист рассмеялся и обрадовался, услышав фамилию его, то бишь, конечно, псевдоним, зная, что не в честь неведомого ему и бойцу Вашингтона Ирвинга, не в честь испанских мавров, не из дьявольской насмешки взята была им экзотическая фамилия, но в память о пыльном, неухоженном любимом парке 30-х годов.
Белые пароходы, нареченные именами композиторов («Григ», «Глюк», «Глинка», «Рахманинов», «Балакирев», «Гречанинов») торжественно плыли по реке Иоаннесси, по Улуг-Хему, река делила Азиатскую часть Евразии пополам, вбирала в себя малые и большие притоки, разбивалась на множество рукавов, превращалась в Сорок Енисеев, пульсировала, собиралась в мощный поток, зажатый горловиной Саян, мчалась через впадину Хан-хо-Хан, где у Большого Порога Хемчика спускал в воду свою лодчонку Грач, чтобы перевернуться в бешеной воде, полчаса бившей его головой о камни и отпустившей, щебеча, пожить еще десять лет. «Не садись в лодку мертвых, начальник!» — с этим воплем я и проснулась от того, что грузовик тормознул перед вечерней деревянной школой, где предстояло нам переночевать, прежде чем мы доберемся до станции. Просыпаясь, выплывая из забытого тотчас сна, я успела проскочить через вечно ремонтируемую комнату моего питерского изобретателя-адресата и прочитать в левом верхнем углу его газетной коллекции надпись на транспаранте, украшающую центр фотографии зимней похоронной процессии: «Могила Ленина — колыбель всего человечества».