Моими соседями по купе оказались два археолога разных отрядов и молоденькая девушка с перевязанной рукой.
Ученые мужи безостановочно спорили о внутреннем смысле сцен терзания хищниками оленух, козлов и лошадей, являвшихся одной из любимых тем золотых и бронзовых изделий скифов.
— Основные темы всех изображений, как известно, — борьба и победа.
— На самом деле главное — семантика сцены терзания. На конференции, о коей идет речь, рассматривались астрономический аспект, тотемический, магический; разумеется, говорили и о реально наблюденных моментах, но они, как мы с вами понимаем, дело десятое.
К вечеру меня замутило от этого терзания, будь оно неладно, от исполнителей, золотых дел мастеров, от заказчиков-живодеров и от соседей по купе.
Когда я рассказала Наумову — посмеиваясь, пожаловалась — о своем трепете перед бесконечными спорами наученных работников о сценах заедания, раздирания когтями и проч., он выслушал меня без улыбки.
— Стало быть, в людях проснулось ветхозаветное сознание древних кочевников. Мало ли их было в двадцатом веке, сцен терзания? От Освенцима до Магадана. Сцена терзания России партийными работниками. Платиновая бляшка с инкрустациями из якутских бриллиантов. Автор неизвестен. И то ли еще будет. Терзание множится, силы сякнут. Еще и до комсомольских работников дело дойдет, эти вовсе без стыда и совести, отцы их хоть в собственное вранье истово верили, а эти лжецы лукавые, врожденные. Терзание Руси комсомольскими работниками — подходящий сюжет для диадемы или гребня содержанки либо жуткой жены.
Сбежав от спорщиков ужинать в вагон-ресторан, я заказала яичницу, ковырялась в ней вилкою; тут подсел ко мне странный дяденька в летах, полумонголоид, полускиф, говорящий с таким акцентом, что казалось — он его только что изобрел и репетирует для фильма.
В руках держал он нарды в инкрустированной, подобно шахматной, доске.
— Твоя играет? — обратился он ко мне. — Моя играет. Ничья вагоне не может играть.
— Играю, — отвечала я.
— Играй твоя-моя! — вскричал он.
Меня научили играть в нарды тувинские мальчики. «Ду, исся». — «Ек, пендж». Им нравилось, как я кричу в полном счастье: «Чок чогар!» Они вскрикивали, передразнивая меня: «Шеш беш, Алтын-кыс!»
Проиграв ему для приличия — хотя играл он хорошо, — я вернулась в купе. По счастью, археологи выходили мне навстречу в тамбур покурить.
Девушка с перевязанной рукой допивала чай; мы разговорились.
— Меня Грач домой в Ленинград отправил, — пожаловалась она. — Я руку повредила. Правую. А я у него в отряде художницей была. Так что придется мне ему осенью кроки и обмеры в городе сдавать.
Не было такой художницы ни в нашем отряде, ни в соседних. Задав самозванке пару наводящих вопросов, я выяснила, что отряд был мой, но тот, да не тот, время и место вроде бы совпадали, а действующие лица — не вполне. Мою подружку она помнила, например; помнила Трофимова, Витю, повариху… вот только ее повариху звали Лена, а мою — Лора.
Всплыли в памяти моей слова торговца кошками о ветвящихся мирах; неужели же и это его вранье было правдой?!
Я поведала девице с соседней ветви бытия (привет вам, птицы!), что была в хакасском отряде Грача прошлым летом, выведав, что она тогда об экспедиции и не помышляла. Разговор наш стал естественным и оживленным, мы болтали о горе Туран, о Каменке, тагарской культуре, все шло хорошо, пока на следующий день под вечер речь не зашла о чабане и его кобылке. Мой рассказ о скинувшей меня лошади был встречен моей попутчицей с превеликим удивлением. «Да ведь лошаденка его, рыжая Халда, худущая, старая, еле таскалась». Масть лошадки, свойства рознились изрядно. Да и мой тихий узкоглазый Васка-чабан не был пятидесятилетним, то ли войну, то ли лагеря пережившим, покалеченным, одноглазым пастухом из девушкиного мира. «А как звали пастуха?» — «Василий Пантелеймонович Абалаков». — «Не может быть», — сказала я, похолодев. «А медные колеса, — спросила девушка, — ваш чабан на Туране искал?» — «Нет…»