— Вы посмотрите на эти две фотографии, — с этими словами вытащил он нужные рамки из стопки, точно фокусник из колоды карт, — одна предвоенная, другая сорок четвертого.
Два разных человека. Один моложав, почти мальчик, ясноглазый, безмятежный; другой с заострившимися чертами, морщинками, в каждой складке военной формы тьма, даже глядя в объектив, глядит в сторону.
«Он собирался покорить Эверест», — говорил во сне мой собеседник, а из яви вторил голос — за кадром — торговца кошками: «…тектонические пласты сдвигались, Евразия и Индийский континент сталкивались и сжимались — и вышел Эверест, на который никто не может подняться без помощи шерпов, самая высокая точка планеты…»
Удар, толчок, я вернулась в действительность, точно из припадка, фальшивая жемчужина таяла на дне бокала.
— Где была, рыжая?
— Говорила в недоделанном музее с академиком об альпинисте. Академик сам был альпинистом, они были давно знакомы.
— Что сказал он, привидение минутное?
— Он сказал: Абалаков очень переменился за годы войны.
— Война ведь не курорт. И моя бабушка после блокады переменилась.
— Нет, он как будто переродился… сломался… словно в нем свет погас…
— Где служил?
— В подразделении НКВД, сперва под Москвой… в мотодивизии, что ли? или в десантной группе? Потом инструктором в горах Кавказа, где действовал «Эдельвейс».
— Н-ну… что ж удивляться? Десантные группы сбрасывали ночью в расположение немецких казарм, они кинжалами вроде финских ножей вырезали спящих солдат и растворялись в тумане; это, я тебе доложу, не всякому очарованному юноше подходит.
— Еще у него брата до войны посадили, потом выпустили.
— Выпустили? Может, он обязательство дал, подписанное кровью, как сатане: мол, за брата отслужу? А дивизия в горах… слыхал я про Таманскую дивизию… Всякое в войсках бывает. Угрохают кого по пьяни, на войну да на горы спишут. Круговая порука, то да се. Кстати, мог пить начать. Легко. Алкоголики меняются быстрехонько. А может, они там трахались, как греко-римские педики, дело армейское, тоже не освежает. Старит, знаешь ли, неуловимо. Особенно если не своей волей… Знал я одного…
— Заткнись, — сказала я. — У тебя одни мерзости на уме.
— Зато ты вечно в пионерской форме, слет на тему «Гигиена брака». Бабочка с тремя буквами на крыльях. Пей, твое здоровье.
— Надеюсь, ты не стрихнин в моем шампанском растворил?
Он отлил себе из моего бокала, выпил.
— Надейся. Это вроде тоника. Любовный напиток. Боишься?
Последнее волшебное слово всю жизнь действовало на меня безотказно. Я выпила залпом. Шампанское как шампанское.
— На меня уже действует, — сказал он. — Я хочу тебя. Пошли в спальню.
— Разлетелся.
— Полно тебе, принцесса Греза. Витаешь в мечтах о прекрасном принце, как барышня уездная из заплесневелого городишка. Вернись на землю. Синица в руках, журавль в облаках. Идем, глянешь, у меня кровать с балдахином, свечи, музыку заведем. Все равно не удерешь, я двери запер, а зелье-то настоящее, слегка задремлешь, кайф словишь, в полудреме целоваться захочешь, и так моя, и сяк моя.
— Ладно, — сказала я, разведчица из кино, надеясь неведомо на что, — я хочу в душ.
Ванная была просторная, голубой кафель, я заперлась на задвижку, пустила воду, включился ацетилен газовой колонки, сердце колотилось, хоть сознание теряй. Надо мной посмеивались скелеты и заспиртованные артефакты Мумификатора, я чуяла через этаж над головою весь их темный синклит. Я была заперта в ванной, как Абалаков с другом перед смертью, чужая квартира, шум воды; ужас обуял меня. И тут увидела я почти под потолком изыск «Архитектурного излишества»: круглое окно, иллюминатор; а вдруг?
— Не ускользни в мыльный водоворот, не уплыви в слив, ундина! — крикнул из-за двери торговец кошками. — Я уже музыку завел. Что ты там делаешь?
— Мыльные пузыри пускаю, отстань, жди.
Довольный, он удалился.
На цыпочках стоя на батарее, я подтягивалась, отчаянно вцепившись в круглый обвод иллюминатора; видать, зелье действовало на меня некондиционно: мне удалось подтянуться. Хитрый латунный шпингалет, черт, не поворачивается, увы, ура, окно распахнулось, холодный воздух обжег меня. Я вылезла из окошка на странного назначения узкую террасу, римские изыски сталинского дома, узкий козырек с балюстрадой, я бежала вдоль ряда идиотских статуй, рабочие, колхозницы, богини-комсомолки, которые превращались в готовые рюхнуться антики, руки жэковских умельцев подперли их железными подпорками, в реалистические зады в партикулярных одеждах упирались напоминающие хвосты загогулины, каждому идолу по кочерге. Ни лестниц, ни спусков. Я надеялась на какой-нибудь пожарный трап; ничего; одна красотища. Перемахнув через балюстраду, я села на карниз. Высоковато, Инна Лукина, шею свернешь. Я съехала по наклонному карнизу, точно с горки, лечу, меня вмяло в снег, пару минут я соображала: целы ли руки-ноги, жива ли я? Отряхнувшись, выбралась из сугроба на подметенную дорожку, побежала. Сперва меня качало, двор, другой, третий, я выскочила на улицу, перебежала ее, нырнула в знакомую мне вереницу проходных дворов, арка, арка; парадная (единоличная) в квартиру первого этажа, да и окно рядом с ней, хоть в окно входи, была приоткрыта; свет горел, веселились, танцевали, что за танго, я вошла и закрыла за собой дверь.