Свойство нервических людей - впечатлительность и раздражительность, а следовательно, и изменяемость. Может быть, я бы скоро и соскучился там, что и вероятно, мучился бы всем - и холодом, и жаром, и морем, и глушью, дичью, куда бы заехал, но тогда бы поздно было каяться и поневоле пришлось бы искать спасения - в труде.
Что скажете Вы, матушка Катерина Алекс<андровна>, и Вы, мой милый и добрый друг Михайло Алекс<андрович>, одобрили ли бы Вы эти мои намерения?
Евгения Петровна уж плакала, что я не ворочусь, погибну или от бури, или дикие съедят, не то змея укусит.
Но, к сожалению, - это всё мечты, приятный сон, который вот и кончился. Вчера я рыскал и по Васильевскому острову, и в Петергофе был, словом, объехал почти вокруг света, всё отыскивая моряка, да нет, и рекомендательное письмо товарища министра лежит у меня в кармане, уже значительно там позамаслившись. Если же бы каким-нибудь чудом я поехал, то это должно так скоро сделаться, что Вы едва ли бы и застали меня. Но, кажется, мне придется не воевать с дикими, а мирно попивать чаек в тихой пристани, среди добрых друзей, под Невским монастырем, на заводе. Так уж пусть же эти друзья едут скорее, а то, право, скучно.
Весь и всегда Ваш
И. Гончаров.
Поклонитесь Элликониде Александровне и поцелуйте детей. Старик Щепкин здесь играет, но я в театре не был, а слышал, как он у Корша читал "Разъезд" Гоголя; кому-то хочет читать еще.
П. Ф. БРОКУ
2 сентября 1852. Петербург
Ваше Превосходительство.
Честь имею почтительнейше доложить, что я сочту особенным для себя счастием принять обязанность секретаря экспедиции, снаряжаемой вокруг света на фрегате "Паллада", на тех условиях, которые мне предложены Вашим Превосходительством чрез столоначальника Департамента внешней торговли Львовского. Не могу выразить всей своей признательности за просвещенное и благородное содействие Вашего Превосходительства к успеху моего предприятия.
С чувством глубочайшего уважения и преданности имею честь быть
Вашего Превосходительства всепокорнейший слуга
И. Гончаров.
2 сентября 1852.
В. П. БОТКИНУ
26 сентября 1852. Петербург
Любезнейший Василий Петрович.
Всем приятелям хочется сказать хоть по одному слову перед отъездом в дальний и неверный путь. Мне осталось пробыть в Петербурге всего несколько часов: что ж могу сказать, кроме прости, но прости до свидания. Языков Вам объяснит, куда и зачем я еду, - еду везде, но зачем, еще сам хорошенько не знаю! Еду вокруг света, но далеко ли уеду с своим здоровьем и не вернусь ли с дороги, - это вопрос, которого теперь разрешить не берусь.
Во всяком случае, до свидания: я увезу с собой воспоминание о Вашем дружеском слове, которым Вы приветствовали мое появление на литературном поприще, и однажды даже письменно. Я помню, что это мне сделало большое удовольствие: Ваше одобрение чего-нибудь да стоит.
Поклонись добрейшему и любезнейшему Николаю Петровичу.
До свидания, до свидания, до свидания,
Ваш Гончаров.
26 сентября 1852.
Накануне отъезда.
М. А. и Е. А. ЯЗЫКОВЫМ
3(15) - 4(16) ноября 1852. Лондон
Лондон, 3/15 ноября.
Любезнейший мой друг Михайло Александрович и милая, добрая Екатерина Александровна!
После трехнедельного трудного, опасного и скучного плавания мы наконец бросили якорь в Портсмуте. Долго было бы рассказывать всё, что c нами было в это время, а было понемногу всего. Мы немножко прихватили холеры, от которой умерло трое матросов, четвертый немножко упал с мачты в море и утонул, немножко сели в Зунде на мель, но снялись без всяких повреждений, выдержали три бури, которые моряки не называют никогда бурями, а свежими и крепкими ветрами. Вчера втянули фрегат с рейда в гавань и будут привинчивать водоопреснительный аппарат. Наш адмирал тотчас же явился из Лондона в Портсмут, осмотрел и фрегат и нас, велел мне написать бумагу, а потом, уезжая, сказал мне, что я могу отправиться в Лондон.
Что Вам сказать о себе, о том, что разыгрывается во мне не скажу под влиянием, а под гнетом впечатлений этого путешествия? Во-первых, хандра последовала за мной и сюда, на фрегат; потом новость быта, лиц - потом отсутствие покоя и некоторых удобств, к которым привык, - всё это пока обращает путешествие в маленькую пытку, и у меня так и раздаются в ушах слова, сказанные, кажется, при Вас одним моим сослуживцем: " Tu l'as voulu, George Dandin, tu l'as bien voulu!"1 Впрочем, моряки уверяют меня, что я кончу тем, что привыкну, что теперь и они более или менее страдают сами от неудобств и даже опасностей, с которыми сопряжено плавание по северным морям осенью. В самом деле, едва мы вышли из Кронштадта, как нам прямо в лоб с дождем и снегом задул противный ветер, потом мы десять суток лавировали в Немецком море и за противными же ветрами не могли попасть в Английский канал. Между тем плавание по Финскому заливу и по Каттегату считается весьма опасным и не в такую глубокую осень. - Слава Богу, что на меня совсем не действует качка: это, говорят, зависит от расположения грудобрюшной преграды, то есть чем она ниже расположена, тем лучше. Видно, она помещена у меня в самом брюхе, потому что меня не тошнит вовсе и голова не кружится и не болит, так что нет никакого признака морской болезни, и я до сих пор, слава Богу, не знаю, что это значит. Вот что скажет океан: там, говорят, качка бросает корабль как щепку. Но я, однако ж, должен сознаться, что качка и на меня действует скверно, хотя и иначе, нежели на других. Она производит сильное нервическое раздражение: я в это время не могу ни читать, ни писать, ни даже думать свободно. Стараешься развлечься, забыться, зарыться в смысл фразы, которую читаешь или пишешь, - не тут-то было: непременно надо уцепиться за стол, за шкаф или за стену, а то полетишь; там слышишь, от толчка волны что-нибудь на палубе с грохотом понеслось из одного угла в другой; в каюте дверь и окно постоянно друг с другом раскланиваются. К этому прибавьте вечный шум, топот матросов, крик командующего офицера, свистки унтер-офицеров - и днем и ночью, вечно нужно исполнять какой-нибудь маневр, то поднимать один парус, то распустить другой, то так поставить, то эдак, - покоя никогда нет. Можно, конечно, ушам привыкнуть к этой суматохе, но голове - никогда. Я не понимаю, как я буду писать бумаги там? Это приводит меня не только в сомнение, даже в некоторое отчаяние. В качестве вояжера меня еще можно как-нибудь протащить вокруг света, но дельцом, работником - едва ли! Я бы даже обрадовался, если б какой-нибудь случай вернул меня назад, а то, право, совестно ехать: ни себе ни другим пользы не сделаешь и прокатишься, высуня язык. Я был очень болен зубами: у меня ревматизм обратился, как я вижу, в хронический; если б это повторилось еще теперь, пока мы в Англии, очень немудрено, что я бы и воротился: и без того трудно путешествовать человеку, не воспитанному с детства для моря, но странствовать больному - беда.
У нас на фрегате дня два гостил у капитана его товарищ, находящийся по службе в Лондоне, некто Шестаков. Оба они сегодня предложили мне ехать в Лондон - и вот я - в Лондоне. Часа два как приехали из Портсмута по железной дороге. С жадностью вглядывался я в новую страну, в людей, в дома, в леса, поля - потом вздремнул, когда смерклось. Отсюда до Портсмута 84 мили (1 1/2 версты) мы ехали часа три, поезд был огромный; со всех сторон стекаются на похороны Веллингтона, или дюка, как его просто называют здесь. Я еще здесь ничего не видал; от станции железной дороги мы промчались в кебе (каретка в одну лошадь) по лучшим улицам до квартиры Шестакова. Мне приготовлена вверху маленькая комнатка, а товарищи мои ушли к нашему адмиралу. Через час хотели зайти за мной, чтоб отправиться в таверну ужинать, потому что выехали из Портсмута, позавтракав налегке. Мне бросились в глаза и в вагонах, и на станциях, и на улицах - множество хорошеньких женщин. Это, кажется, царство их. Наконец здесь, где я теперь остановился, на целый дом прислуживает прехорошенькая девушка лет 20, miss Эмма. Меня ужас берет, как посмотрю, что она делает. Она отперла нам двери, втащила наши sacs de voyages, развела в трех комнатах огонь, приготовила чай, является на каждый звонок и теперь топает над моей головой, приготовляя мою комнату. Она же убирает комнаты, будит по утрам господ (и меня, слышь, станет будить). Увидев, что мы с капитаном выпялили на нее глаза, Шестаков серьезно начал упрашивать нас не начинать с ней ничего, говоря, что это здесь не водится, и т. п. Мне было очень смешно. Вот, подумал я, Панаева никакими способами нельзя бы было упросить. Чувствительный Карамзин называет англичанок миловидными: это название очень верно, хотя и смешно. Но на меня эта миловидность действует весьма оригинально: как увижу миловидную англичанку, сейчас вспомню капитана Копейкина. Но вот miss Эмма спрашивает меня что-то, никак не разберу сразу, заставляю повторять себе по два и по три раза, и, когда сам, ворочая всячески мой собственный и английский язык, совру что-нибудь непонятное, она говорит мне вопросительно: "sir"? а когда скажу так - молчит. Во всяком случае, я бы привел сюда мерзавца своего Филиппа и всех российских Филиппов посмотреть, как работают английские слуги. До завтра: идем ужинать.