Теперь мне понятны стали тогдашние отзывы, довольно небрежные, Печаткина о романе и какой-то холодно-насмешливый тон, с каким он слушал мое предложение привести в исполнение его же мысль, то есть напечатать роман и в журнале, и отдельно за 10 тысяч рублей сер<ебром>.
Сюда приехал Гр<игорий> Кушелев: он предложил мне 10 тысяч руб. за роман, чтоб я позволил его напечатать у него в журнале и отдельно для раздачи подписчикам следующего года. Но я, конечно, от этого уклонился: что за журнал будет, как он пойдет и проч. До сих пор всё это довольно карикатурно. Один порядочный человек там - это Полонский, он редактор, а кто еще - никто до сих пор ничего не знает.
Но вот что серьезно - это предложение Краевского напечатать в журнале и отдельно за ту же сумму, то есть за 10 т<ысяч>; он хозяин своих денег и дела ведет верно. Я ему еще слова не давал, - ссылаясь на наши с Вами переговоры относительно "Библ<иотеки> для чтения", - и сказал, что обо всем этом извещу Вас и тогда уже приступлю к решению этого, давно всем и мне самому наскучившего дела. Вы раз сказали мне, что к "Библиотеке", по милости Печаткина, сильно охладели, и притом хозяйственная часть для Вас дело совершенно постороннее, так что Вам даже неизвестно состояние его денежных дел. Поэтому я полагаю, что Вы в этом вопросе предоставили дело моей доброй воле, и потому я и счел себя вправе изменять решение, когда мне представятся случай поместить роман выгоднее. Но однако же я всё-таки остаюсь верен одному условию, то есть чтобы не помещать роман в другом журнале (без отдельного напечатания) на тех же основаниях, на каких мы условились с Вами. Печаткин здесь в стороне: с ним я ничем не связан, так что если Вы сегодня оставите "Библиотеку", завтра я уже печатаю роман в другом месте без зазрения совести, тем более что он на деньги весьма прижимчив, и я, откровенно говоря, даже не уверен в точном и своевременном платеже значительной суммы, какая мне будет причитаться с него.
Буду ожидать, любезнейший Александр Васильевич, Вашего ответа о том, правильно ли я рассуждаю и связывает ли нас единомыслие и в этом случае, как во многих других. Если дадите ответ, то адрес мой: в Моховой улице, близ Сергиевской, в доме Устинова.
Всегда Ваш И. Гончаров.
Завтра уезжают Майков и Льховский в вояж, а послезавтра ждем сюда Влад<имира> Майкова на пароходе: он пишет, что жене его лучше, но не много. Всего курса грязных и морских ванн она, по слабости, выдержать не могла.
Вашей матушке прошу засвид<етельствовать> искреннее мое почтение.
Ю. Д. ЕФРЕМОВОЙ
30 июля 1858. Петербург
Среда.
Я обедать к Вам, друг мой Юния Дмитриевна, завтра не приду, потому что сегодня утром, как снег на голову, явился мой племянник, и я буду обедать дома.
Я чуть не плачу о том, что мы вчера не сговорились ехать на дачу к Майковым. Я полагаю, что я возьму колясочку и вдвоем с Виктором все-таки отправлюсь: Старикам, вероятно, будет это очень приятно. Если же не поеду сегодня, то возьму племянника и пойду погулять с ним куда-нибудь, может быть, прокачусь опять на Безбородкину дачу, на минеральный источник, к музыке.
Прощайте.
Ваш И. Гончаров.
Ек. П. МАЙКОВОЙ
30 июля 1858 >. Петербург
Старушка! Сегодня пожаловал ко мне г-н Адуев, то есть племянник: могу ли я привести его к обеду? Если почему-нибудь нельзя, то напишите дескать, нельзя, а коли можно, так и не пишите. Надеюсь, что у Вас приход его не породит никаких затруднений, иначе не нужно. До свидания.
И. Гончаров.
И. И. ЛЬХОВСКОМУ
1 (13) августа 1858. Петербург
СПБург, 1/13 августа 1858.
В письме к Ю<нии> Д<митриевне> Вы, любезнейший Иван Иванович, пишете, что моя маленькая записка удивила Вас: Вы могли не вполне понять ее, потому что она набросана на скорую руку и дурным почерком, но удивлять Вас она не должна. Впрочем, вот Вам ключ к ней. Я, сколько помню, говорил там, что кому другому, а Вам нечего оскорбляться, что Вы не непосредственно вышли на Вашу дорогу, что этого почти ни с кем не случается, что этого стыдится и боится только бессилие, отчаивающееся оправдать себя. Далее я сказал, что это всё равно, кто бы ни толкнул вас, я или Панаев на Ваш путь, дело не в нас, а в Вас самих и т. п.
Кажется, в первый раз случилось мне с коротким человеком объясниться непрямо, намеками - и это повело только к темноте и запутанности. Но, авось, время не ушло и Вы получите это письмо. Объяснение же полезно, особенно для Вас: мне уже мало чего нужно от жизни, а Вам еще надо жить и действовать, следоват<ельно>, чем более объяснится какой-нибудь случай, тем лучше. Этот предупредительный анализ только и живителен, напротив, поздний, напр<имер> в мои лета, мертвящ. Вот в чем дело.
Вы давно уже, зимой, раза два говорили мне полушутя по поводу толков Щербины, Зотова и других господ о наших с Вами отношениях: "нет, Ив<ан> Ал<ександрович>, не делайте уж больше ничего для меня"! Я принимал это тоже полушутя, не подозревая грызущей Вас гордости. Но в мае и июне Вы уже без шутки раза два коснулись вопроса о том, что я ничего и не сделал, а в третий раз (у меня дома, по возвращении из Царского Села) ясно и положительно, хотя осторожно и вкрадчиво, выпросили у меня сознание, что мое ходатайство о назначении Вас могло произойти и без меня, что это мог сделать, и даже соглашался сделать Панаев, тем более что едва ли бы вызвались охотники... "Да, ведь это так?" - заключили Вы (очень мягко) вопросом. "Да", - отвечал я, не зная, к чему клонился этот, начатый не к слову, без всякого повода, прямо - разговор. Я глубоко задумался после этого разговора, был опечален, потом сделался совершенно равнодушен и к разговору этому, и к Вам самим, к Вашему вояжу, и ко всей Вашей судьбе. Единственная роль, которую я так охотно брал на себя, роль друга, может быть грешившего только со стороны слепоты, а не с другой какой-нибудь, не должна была, как мне казалось, кончиться, но Вы ей положили быстрый и неожиданный конец. Хорошо, что это случилось поздно, когда я вообще стал вял и холоден, а раньше это бы очень огорчило меня. Но теперь всё равно: я даже стал очень удачно забывать вас и хотел только в коротенькой записочке выплеснуть, что еще шевелилось во мне, но этого оказалось мало, Вы удивились записке, и я решил объяснить разом всё, чтоб не было недоразумений.
Я не фальшиво сказал да: я в самом деле не считаю Вас ни на волос обязанным себе и готов подтвердить это клятвенно: но я смущен был до глубины души тем, зачем, к чему Вы мне это говорили? Что я, высказывал это, давал Вам чувствовать: где, когда, в чем? Наконец, можно подумать, что Вам легче быть обязанным Панаеву, который бы сделал это: разве потому, что он сделал бы с равнодушием, так сказать, скотским, а я - с симпатией? Ужели Вы способны к такой гордости и черствости? Нет, кажется, не может быть. Почему же моя рекомендация тяжеле другой, и зачем Вам нужно было сознание, что я ни в чем не участвовал? Чем я подал повод к омытию следов от дружеских моих прикосновений? Если Вы мою резкость и грубость отнесли к намекам на одолжение, Вы ошиблись. Я был всегда таков, то есть резок, а Вы снисходительны к этому пороку (гнусному конечно), пока сами не заразились им, и у Кашкаровых не только не остались у меня в долгу, но одну мою выходку превзошли троекратною резкостью, чего прежде не бывало, несмотря на мою извинительную зубную боль. Злой язык мог бы заметить, что этого прежде не бывало и что это началось с того времени, когда Вы стали патентованным..., и потому сочли снисхождение излишним. Но я отнесу это не к такой пошлой причине, а к накоплению в Вас желчи, от фальшивой гордости, от многих неудач, тем более что она изливалась не на одного меня, а и на Анну Романовну и частенько слышалась в Ваших спорах, отзывах и даже просто замечаниях, не вызванных никаким противоречием. Ах, ради Бога, вооружитесь Вашею природною мягкостью, воспитанием, рассудком, чем хотите, утопите желчь в океанах и не будьте таким ее дьявольским сосудом, как я: этого не прощают и мне, к которому привыкли 23 года, которого знали и любили за лучшие свойства; но и старинные права дружбы не спасают меня, я должен запираться, жить одиноко. А Вам еще меньше простят, кроме разве Старика и Старушки, где Вы имеете больше меня прав; Вам еще лет десять дослуживать до моего срока. Но обращаюсь к главной теме.