Выбрать главу

Но оставим всё это: останемся при своем мнении: я буду думать, что Вы, склоняя меня согласиться, что я только "желал" быть часто Вам полезным и что рекомендация могла бы сделаться и без меня, хотели загладить в глазах других следы quasi-одолжений, и вместе с тем надо было загладить и следы симпатии, а Вы думаете, что моя симпатия кончилась оттого, что Вы перестали за мной ухаживать, - от этого ни Вам, ни мне хуже не будет, тем более что мы долго, а может быть и никогда не увидимся. Да притом, как вы справедливо сказали, - я стал до цинизма равнодушен ко всему, следовательно, и без всего другого, а только по этой причине не утешал бы уже Вас своей и не утешался бы сам Вашей дружбой. Да, я притупился ко всему и с недоумением каждый день спрашиваю, что из этого всего будет. Напрасно только Вы называете меня наружно - равнодушным к самому себе: нет, и к себе равнодушен, уверяю Вас. Это, впрочем, закон природы, обычные явления старости. Уж теперь ни Л<изавета> В<асильевна>, ни А. А., ни что другое не развлекут меня. Самосохранение - конечно есть: то есть я ищу побольше покоя, удобства, отсутствия м(ки - да в ком же этого нет? И роман мой (писанный), о котором Вы упомянули, как блеск потухающей лампады, на минуту оживил меня, и только тогда, когда Вы слушали и рукоплескали ему. Дня три сряду на днях слушали его Краевский, Дудышкин, Никитенко и как рукоплескали, но я уже был холоден. Они тоже, то есть двое из них, знают дело, но всё это не - Вы: следоват<ельно>, не один только Ваш тонкий суд и не одно ухаживанье трогало меня, но и что-нибудь такое, что принадлежало самим Вам. Скажу Вам последнее слово об этом всем или вовсе не об этом, а обо мне и о Вас, о нас обоих. Если я, по Вашем возвращении, буду в таком же или, не дай Бог, в худшем положении, то есть если апатия моя есть мое нормальное, безвыходное положение, тогда, конечно, я буду равнодушен и к Вам, насколько буду равнодушен ко всему, но если бы (чего, впрочем, не ожидаю) почему-нибудь я проснулся и воскрес, то, нет сомнения, забуду не только то, о чем писал, но и щекотливый предмет, породивший эти письма, и разговор, и Ваши слова, и буду радоваться только Вашему возвращению и успеху, то есть встречу Вас по-прежнему, - не сомневайтесь. Я это сужу, между прочим (кроме того, что я знаю, как недолговечна вражда в моем сердце), потому, что я неумеренно обрадовался, узнавши, что Вы и в Лондоне, и в Париже, как будто сам там был. - "Как он еще молод! - сказала про вас Старушка, прочтя письмо ко мне, - да на него и сердиться нельзя". Какова! вот Вам полный повод обидеться! Напишите если не ко мне, то хоть к ней о получении этого письма.

Еще раз благодарю Вас за замечания в романе: многие из них неоцененны и я буквально последовал им, кроме капитальных: сил нет. Кроме того, я переделал главу "Штольц с Ольгой в Париже": она показалась слушателям неестественной, как и Вам. Прощайте и будьте здоровы. И. Гончаров.

Помогла ли вам моя программа Парижа?

П. В. АННЕНКОВУ

10 октября 1858. Петербург

10 октября.

Третьего дня приехал князь Щербатов на неделю и потом едет на два года за границу. В су<ббо>ту, завтра, он будет <ве>чером дома и жаждет повидаться с знакомыми. Я сказал, что и Вы, и прочие тоже пожелают видеть его: он было порывался объезжать всех, но я удержал его от этого труда: он занят и торопится. Надеюсь, что Вы приедете, любезнейший Павел Васильевич, повидаться с этим чудесным человеком!

До свидания.

Ваш И. Гончаров.

И. И. ЛЬХОВСКОМУ

5 (17) ноября 1858. Петербург

5/17 ноября 1858 года.

Пишу почти без надежды, что до Вас дойдут эти строки, любезный друг Иван Иванович, потому что наставление Ваше писать к Вам сначала в Бразилию, потом на мыс Доброй Надежды кажется мне сомнительным. Впрочем, чем же я рискую? Листком бумаги да полтинником, а между тем все-таки греюсь маленькой надеждой, что авось Вы и получите письмо. Сказать Вам что-нибудь новое обо всем, что может Вас интересовать, вот первоначальная мысль, с которою я сел за письмо, но, подумав, вижу, что нового ничего не случилось: и это самое лучшее, что могу сказать. Молите Бога об одном, чтоб не было перемен к Вашему возвращению: я так желал, когда ездил, и был очень счастлив, что желание мое исполнилось. Ведь Вы довольны тем, что было, и не предвидите приятной перемены, а неприятной не захотите. Следовательно, за неимением нового мне приходится просто поговорить с Вами, как бы поговорил я, сидя на балконе у меня или на диване. Майковы, слава Богу, здоровы: Ник<олай> Ап<оллонович> сильно прихворнул, но выздоровел. Старушка, обреченная на двухмесячное лежанье, несет довольно терпеливо эту пытку: правда, около нее постоянно, почти неотходно присутствует Старик, заменяемый по утрам Анною Романовною, да по крайней мере через день хожу я и пою соловьем (не ругаюсь, потому что доктор положительно запретил раздражать ее), и она называет меня единственною отрадой, забывая в эту минуту о двух первых, то есть Старике и Анне Ром<ановне>. - Кроме того, около нее разложены все журналы, да сзади за спиной всегда спрятана корзина с грушами, с виноградом или конфектами, приношениями от Старика или от меня. При этой обстановке она довольно терпеливо сносит лежачее положение. Глядя теперь на нее, я убедился в одном и счастлив этим убеждением, именно что в ней нет органического повреждения и что все испытываемые ею боли суть временные боли, и притом переходные из места в место от неправильного действия крови, от этого и приливы, и застои, и что она может выздороветь, если захочет.

Она была сильно обижена Вами, не получая от Вас долго ответа из Франции: явилась натянутая холодность, с внутренним раздражением; тут она в блестящем виде выставила мою дружбу, мои письма из-за границы, и, пройди еще неделя, над Вашей головой грянула бы анафема. Но Вы в письме к Старику объяснили, что готовите ей длинный ответ издалека, и мгновенно воротилась дружба, а присылка портретов отодвинула вдруг меня на второй план. Пишу Вам это, чтоб Вы и впредь принимали надлежащие меры к поддержанию Вашего кредита в ее живом и пылком, следовательно, изменчивом характере. Так она теперь Дружинина, который после меня и Тургенева стоял третьим в ее понятии по нравственным качествам, отодвинула за Панаева, вместе с Писемским, за то, что он не исправил штуку, сыгранную с Стариком, то есть не только не лез из кожи, чтобы Владимира принять опять в "Б<иблиотеку> д<ля> чт<ения>", как она ожидала, но помирился с этой проделкой довольно холодно. Я, разумеется, вследствие этого не упускаю случая доказывать ей, что, напротив, это два лучшие у нас литератора и человека: она при этом порывается с подушек царапать мне глаза, пока на нее не закричат, что волноваться запрещено. Она, еще до лежанья, была у Вашей маменьки, а последняя навестила два раза ее. - Я, без Вашего разрешения, взял, однако, себе Ваш один портрет, и вот он в рамке у меня - почти под носом. Если б, уезжая отсюда, Вы не сказали, что и Панаев мог бы сделать то же, что я, то я носил бы этот портрет на груди: так он миниатюрен. Да, a propos, Вы сдали в архив дело о непризнавании моих прав на Вашу дружбу и о прочем: пожалуй, и я сдам, но прежде сделаю два недосказанные замечания, как ни совестно преследовать Вас этим под тропические небеса. Вы всё твердите, что ухаживали за мной: да будто я за Вами не ухаживал? Вам только принадлежит инициатива, потому что я опередил Вас летами и развитием. Начало моего ухаживанья теряется в глубокой древности, а кончается последними днями Вашего пребывания; помните, желание пробыть с Вами всякий свободный час, поездки на острова, к Ю<нии> Д<митриевне> на дачу и проч. Вы скажете, что я делал это для себя, след<овательно>, из эгоизма: да разве где-нибудь его нет? А Вы отчего ухаживали? Чтоб сблизиться, обратить на себя своими достоинствами, которые сознавали, внимание и т. д. Ведь и в самопожертвовании даже лежит глубокий эгоизм: это есть сладострастие души или воображения, следоват<ельно>, неправда и то, что будто я стал холоден, когда кончилось Ваше ухаживанье. Нет, нет, нет! После известного разговора я изменился: да теперь и то прошло, а если бы не прошло, так значит я уж ко всему стал холоден, но по другим совсем причинам.