Мой адрес:
(pаr Stetin)
Oesterreich.
Boehmen
Marienbad.
An den Herren Johann Gontcharoff
poste restante
Кланяйся дяде Леониду, Константину Аполл<оновичу> и обними братца Варичку, да береги, смотри, его.
Друг твой И. Гончаров
Ю. Д. ЕФРЕМОВОЙ
1 (13) июля 1859. Мариенбад
13/1 июля 1859 года. Мариенбад.
Сейчас получил Ваше письмо, Юния Дмитриевна, и сию же минуту спешу отвечать: доказательство - как мне приятно и то и другое, то есть и получить письмо Ваше, и отвечать на него. Вы жалуетесь на мою холодность к Вам, принимая ее как будто за личную себе обиду, даже говорите, что это заставляло Вас страдать; в заключение желаете от меня фраз, которые могут, по словам Вашим, Вас успокоить. Зачем же фраз? Это плохое средство. Не лучше ли сказать истину: в ней одной и есть успокоение, если только Вы не шутя могли беспокоиться от таких пустяков, как мое внимание, шутки, посещения? Да и нужно ли говорить истину: я думал, что Вы ее и так знаете и видите. Прежде всего несправедливо, что я охладел к Вам только: спросите Екатерину Александровну, Колзаковых, спросите самых старинных друзей, не осовел ли я вообще, гляжу ли я на кого-нибудь и на что-нибудь так же бодро, свежо, игриво, как прежде, часто ли улыбаюсь, шучу? Часто ли, по-прежнему ли бываю у Евгении Петровны и Николая Аполлоновича? Спросите и скажете конечно: нет. Значит со мной, от лет, от опыта, от... от... и не перечтешь причин, произошло общее охлаждение. Таков уж мой характер и вся натура: я жив, восприимчив, лихорадочен и в симпатиях и в антипатиях, жил воображением, потом уходился, износился, отупел, обрюзг и чувствую от всего скуку и холод. Это холод не к Вам, не к другому, не к третьему, а всеобщий, охвативший меня холод. Но однако же я к Вам ходил, что доказал особенно летом; зимой не ходил просто по причине Гончарной улицы да еще потому, что встречал Вас ежедневно то у Стариков, то у Евгении Петровны; следовательно, видался с Вами по-прежнему, часто. Итак, Вам недоставало только визитов моих в Вашу квартиру, и Вы страдали от этого да еще от самолюбия, как сами говорите. Что же, Вы думаете, что я охладел оттого, что Вы стали хуже, что ли: надо предположить это, чтоб допустить страдание от самолюбия. Вы скажете, что я ходил всякий день к Старикам, так отчего ж, мол, и ко мне не ходили часто? К Старикам ходил я часто потому, что в самом деле люблю их как только могу, да, кроме того, к ним удобнее ходить часто, нежели к кому-нибудь, и Вы сами знаете почему, между прочим, и потому, что с ними обоими я одинаково близок, а с Вами близок, а с Алекс<андром> Павловичем гораздо менее знаком и т. п. В последнее время дом Старика (да и прежде тоже) сделался как-то средоточием приятельских бесед: там жил Льховский, там я ежедневно обедал, жил Федор Ив<анович>, приходили часто Вы, потом поселилась Анна Романовна, ходил Лёля и, наконец там же собирались Николай Аполл<онович> с Евг<енией> Петровной и образовалась привычка ходить по одной тропинке, по одной лестнице, в одну комнату. А больше куда я еще ходил, с кем был любезен, ласков, поищите-ка, и окажется, что ни с кем. Ходил, дескать, к литераторам: да это было необходимо, это своего рода служба - и некоторые общие интересы сзывали всех, и то большею частию на обеды, после которых и разлетались в разные стороны. Симпатий тут было немного и очень с немногими.
Если Вы допустите, что лета, недуги, занятия и разные досады много изменили мой характер, то увидите, что собственно к Вам я изменился ни на волос не больше, как и ко всему другому. Я уж не смеюсь нынче, шутка с языка нейдет, и спросите откровенно Старушку, она Вам скажет, а может быть уже и говорила, что я, своим молчанием, угрюмостью, а иногда раздражительностью бывал им в тягость. Это я чувствую. Что касается собственно до Вас, то если бы кто-нибудь вздумал бросить на Вас малейшую тень в моих глазах, хоть на волос понизить Ваши прекрасные качества - я бы, поверьте, как старый и неизменный Ваш рыцарь, готов еще оживиться, вспыхнуть и найти прежний бойкий язык и за словом в карман бы не полез. Но быть веселым, любезным, разговорчивым, доказывать дружбу осязательно, по-прежнему - не смею обещать. Ослабел, опустился и хандрю. С этой стороны Вы меня не трогайте, а если хотите, пожалейте обо мне да и махните рукой. Я не живу, а дремлю и скучаю, прочее всё кончилось. Какой же дружбы и движения хотите Вы найти в полумертвом человеке? Положение мое затруднительно, особенно между незнакомыми. Люди подходят знакомиться, а я норовлю встретить их рогами. Особенно одна московская барыня, кажется, очень озадачена: доктор нас познакомил, я дня два с ней поговорил, она было расположилась ко мне очень радушно, в одно время стала обедать со мной, а на третий день мне вдруг не захотелось говорить, на четвертый еще менее и т. д. Сначала это ее удивило, она стала изъявлять участие, я взбесился, потом, кажется, она обиделась, заметив, что я раза два своротил в сторону, а теперь уже гневается. А принудить себя - нет сил. Сначала я было хотел послать с ней детям кое-какие безделки да вам (видите, я думаю о Вас) с Евгенией Петровной по кружке из богемского стекла, но после моей любезности о том уже и думать нельзя. Но довольно об этом. Вот вам не фразы, а чистая правда. Еще более правды будет, если, положа руку на сердце, скажу, что я не стою внимания друзей.
Вы желаете мне здоровья - благодарю, не знаю, достигну ли я цели, то есть вылечусь ли. Что касается до желания вдохновения, то это желание напрасно, оно не исполнится. Вдохновения не было, то есть не было расположения писать, но я поупрямился и начал. Вышло то, что я Вам сказал при отъезде, то есть нельзя в шесть недель обдумать и написать роман: это дерзость и нелепость. Может быть, года два-три назад и было бы возможно положить основание или окончить давно обдуманную и начатую вещь. Вглядевшись пристально в то, что я хотел писать, я увидел, что надо положить на это года три исключительной работы, при условиях свободы, здоровья и свежих, не упавших сил. И я очень рад этому, потому что теперь с меня как будто снимается обязанность литераторствовать; я кончил и вздохнул свободно, ибо где я возьму три года праздности и свежих сил? Явно, что мне мечтать об этом нечего. Притом, работая, я страшно вредил себе: сидел до бледности, до изнеможения, задав себе глупую, чиновничью работу написать хоть часть одну, как будто доклад какой-нибудь. Следствием было то, что я стал чувствовать себя хуже, чем прежде, и я бросил, решительно бросил и навсегда.
Вы спрашиваете, когда я свижусь с Стариками и где: да не знаю. Меня доктор непременно посылает в море купаться; я спишусь с ними и, если Екатерине Павловне велят то же самое, то, может быть, отправлюсь с ними. Здесь один зовет меня в Швейцарию, пожалуй, я и на это согласен. Мне всё равно. Но всего лучше мне хотелось бы с Стариками погулять, поездить - с ними веселее - все-таки близкие друзья, а с чужими - душу воротит прочь. Вот, если б Вы были здесь, я бы доказал Вам, как дорожу Вашей беседой, ни с кем, кроме Вас, не ходил бы гулять. А какие рощи, леса! Между прочим, у меня явилось занятие - здесь водятся змеи, и я с палкой откапываю их гнезда и уже двух казнил, и это развлечение! Весь Мариенбад - один парк, смешавшийся с лесом. Но я один и скучаю. Теперь жду с нетерпением, когда кончатся мои ванны: я опять, как свинья, валяюсь через день в грязи, а на другой день беру железные ванны для укрепления желудочных нерв, расслабленных питьем воды; для той же цели, то есть для укрепления этого расстройства, посылают меня и в море. Мне осталось еще 13 ванн, следовательно, надо пробыть еще 13 дней здесь. Отвечать Вы мне сюда не успеете, а куда я поеду - не знаю. Напишите на имя Стариков, а они мне перешлют или передадут, если будем вместе. От Льховского Виктор Мих<айлович> получил на мое имя письмо и прислал ко мне. Но оно от февраля и с мыса Доброй Надежды: он жалуется тоже на грудь, хандрит, предсказывает себе близкую смерть и очень меня опечалил. Теперь, вероятно, он на Амуре и, надеюсь, получил наши письма.
Но я пересидел срок: ложатся спать в 10 часов, а теперь половина двенадцатого, но мне хочется, чтобы письмо поспело к пароходу. Кланяйтесь Александру Павловичу и скажите, что я частенько вздыхаю о партийке. Занятие не головоломное, а время бы пролетало незаметно. Гульку обнимаю, рискуя, что она оботрется.