Прочел твой ответ на мое письмо*. Частию удивлен. Ты, братец, местами недопонял, местами перепонял. Никто не просил тебя выбрасывать себя за борт парохода. Зная, как плохо ты плаваешь, мог ли я, не свихнувшись с разума, дать тебе этот пагубный совет? Говорено было о произведениях, о субъективности. На природу свою дядькинскую, братец, не напирай. Карамзин и Жуковский ноют на каждом слове, а между тем менее всего пишут о себе. (Кстати, поздравляю тебя с дядькой, у которого есть медаль*. Ванька теперь подохнет от зависти.) Потом, неужели, чтобы знать Николкины работы*, нужно получать «Свет и тени»?* Ведь ты его видел не пять лет тому назад. Сколько картин у него было, когда ты уезжал? Потом-с, я писал о Марье, не разумея под ней ни филаретовки, ни курсистки*. Она есть то, чем была и при тебе. Никаких пропаганд не нужно (в кутузку еще чего доброго влезешь); я говорил об игнорировании личности, бывшем и сущем. О Мишке я молчал и думал, что сам ты его вспомнишь. Он и Марья терпели в одинаковой степени. Впрочем, далее… Говоря о завидующих газетчиках, я имел в виду газетчиков, а какой ты газетчик, скажи на милость? Я, брат, столько потерпел и столь возненавидел, что желал бы, чтобы ты отрекся имени, к<ото>рое носят уткины и кичеевы. Газетчик значит, по меньшей мере, жулик, в чем ты и сам не раз убеждался. Я в ихней компании, работаю с ними, рукопожимаю и, говорят, издали стал походить на жулика. Скорблю и надеюсь, что рано или поздно изолирую себя á la ты. Ты не газетчик, а вот тот газетчик, кто, улыбаясь тебе в глаза, продает душу твою за 30 фальшивых сребреников и за то, что ты лучше и больше его, ищет тайно погубить тебя чужими руками, — вот это газетчик, о к<ото>ром я писал тебе. А ты, брат, недоумение, обоняние, газ… ничтожество… газетчикхен. Я газетчик, потому что много пишу, но это временно… Оным не умру. Коли буду писать, то непременно издалека, из щелочки… Не завидуй, братец, мне! Писанье, кроме дерганья, ничего не дает мне. 100 руб., к<ото>рые я получаю в месяц, уходят в утробу, и нет сил переменить свой серенький, неприличный сюртук на что-либо менее ветхое. Плачу во все концы, и мне остается nihil[23]. В семью ухлопывается больше 50. Не с чем в Воскресенск ехать. У Николки денег тоже чертма́. Утешаюсь по крайней мере тем, что за спиной кредиторов нет. За апрель я получил от Лейкина 70 руб., и теперь только 13-е, а у меня и на извозца нет.
Живи я в отдельности, я жил бы богачом, ну, а теперь… на реках Вавилонских седохом и плакахом*…Пастухов водил меня ужинать к Тестову, пообещал 6 к. за строчку. Я заработал бы у него не сто, а 200 в месяц, но, сам видишь, лучше без штанов с голой ж<…> на визит пойти, чем у него работать*. «Будильник» я не терплю, и если соглашусь строчить в нем, то не иначе, как с болью. Чёрт с ними! Если бы все журналы были так честны, как «Осколки», то я на лошадях бы ездил. Мои рассказы не подлы и, говорят, лучше других по форме и содержанию, а андрюшки дмитриевы* возводят меня в юмористы первой степени, в одного из лучших, даже самых лучших; на литературных вечерах рассказываются мои рассказы, но… лучше с триппером возиться, чем брать деньги за подлое, за глумление над пьяным купцом, когда и т. д. Чёрт с ними! Подождем и будем посмотреть, а пока походим в сереньком сюртуке. Погружусь в медицину, в ней спасение, хоть я и до сих пор не верю себе, что я медик, а сие значит, что… так говорят по крайней мере, а для меня решительно всё одно… что не на свой факультет я попал. Но далее… Ты пишешь, что я забросал грязью Третьякова, умирающего от чахотки. Чахотка тут ни при чем, умирание тоже. В начале же письма я сделал оговорку, что я шпыняю не Ивана, не Петра, до коих мне нет никакого дела, а систему… Я писал тебе как беллетрист и как к лучшему из приятелей… К чему же тут чахотка и грязь? Лично против Л<еонида> В<ладимировича?> я ничего не имею, а напротив, мне делается скучно, когда я вспоминаю его лицо; я имел в виду данный недостаток, присущий не одному только ему, потому что не он один только барин. Я думал и думаю, что поздравительные письма нам с тобой не под силу, что их с успехом можно заменить беседами о том о сем… Думал, что ты так или иначе отзовешься об упомянутом недостатке, умалишь его, оправдаешь, напишешь, насколько я прав, насколько не прав (тема ведь хорошая), а ты запустил чахоткой и грязью… Лучше бы ты уж написал: «не осуждай!» — единственный грех моего письма, грех, как мне кажется, окупаемый литераторской стрункой. Далее…
Твою «Пасхальную ночь»* в архив спрятал и на будущий год за нее гонорар тебе вышлю. Кстати: «Глагол времен, металла звон» напечатаны*, и деньги я получил. Только недавно узнал, что получил их вместе со своим гонораром. По 5 к. за строчку. Отдам тому, кто к тебе поедет. «Зритель» погребен и отпет*. Более не воскреснет. Лейкин пишет*, что он 20 раз порывался напечатать твою «Трубку», но всё не решался: он никак не понял конца*. Просит тебя посылать ему. Пиши. Получишь кое-что назад, посетуешь, поскорбишь, а там приноровишься и будешь получать на муку Нестля. Деньги сгодятся, а в особенности в Таганроге, где лишняя четвертная более заметна, чем в Москве. Кстати, на будущий год наймешь мне в Карантине* на целое лето дачу. Врачом приеду и проживу с вами целое лето. Деньги будут и поживем. Насчет нашей поездки на юг положительного ничего нельзя сказать. К великому горю моему, половина экзаменов будет в конце каникул*, что сильно попортило мне лето. На что тебе сдалась тетка*? Хватил! Этакое оскудение тащить за 1200 верст, чтоб щупать кур! Да она тебя съест в тоске за Алексеем и тайком обкормит картошкой твой плод! Мать сильно просится к тебе. Возьми ее к себе, коли можешь. Мать еще бойка и не так тяжела, как тетка. Тетка молчаливей, но с ней трудней ужиться. Она злобствует втихомолку. Отец всем рассказывает, что у тебя замечательная должность. В пьяном виде он толкует про твой мундир, права и т. д. Опиши ему, пожалуйста, свой мундир и приплети хоть один табельный день, в к<ото>рый ты стоял в соборе среди великих мира сего…