Выбрать главу

________

Еще о союзничестве. Когда я кому-нибудь что-нибудь рассказываю и другой не понимает, первая мысль (ожог!) — Пастернак! И за ожогом — надежность. Как домой шла, как на костер шла: вне проверки.

Я например знаю о Вас, что Вы — из всех — любите Бетховена (даже больше Баха!), что Вы страстней стихов подвержены Музыке, что Вы «искусства» не любите, что Вы не раз думали о Паганини и хотели (и еще напишите!) о нем, что Вы католик (как духовный строй, порода), а не православный. Пастернак, я читаю в Вас, но я, как Вы, не знаю Вашей последней страницы. — Брезжится, впрочем, монастырь.

Мне хочется сказать Вам, и Вы не рассердитесь и не откреститесь, потому что Вы мужественны и бескорыстны, что в Вашем творчестве больше Гения, чем поэта (Гения — за плечом!), поэт побежден Гением, сдается ему на гнев и на милость, согласился быть глашатаем, отрешился. (Только низкая корысть может сражаться с ангелом! «Самоутверждение» — когда все дело: в самосожжении!)

Еще, Пастернак, я хочу, чтобы Вас не схоронили, а сожгли.

Ваша книга.[585] Пастернак, у меня к Вам просьба. «Так начинаются цыгане» — посвятите эти стихи мне.[586] (Мысленно.) Подарите. Чтобы я знала, что они мои. Чтобы никто не смел думать, что они его.

Пастернак, есть тайный шифр. Вы — сплошь шифрованны. Вы безнадежны для «публики». Вы — царская перекличка, или полководческая. Вы переписка Пастернака с его Гением. (Что тут делать третьему, когда все дело: вскрыв — скрыть!) Если Вас будут любить, то из страха: одни, боясь «отстать», другие, зорчайшие — чуя. Но знать… Да и я Вас не знаю, никогда не осмелюсь, потому, что и Пастернак часто сам не знает, Пастернак пишет буквы, а потом — в прорыве ночного прозрения — на секунду осознаёт, чтобы утром опять забыть.

А есть другой мир, где Ваша тайнопись — детская пропись. Горние Вас читают шутя. Закиньте выше голову — выше! — Там Ваш «Политехнический зал».[587]

_______

Воскадив, начну каяться. — Блаженным летом 1922 (скоро год!), когда я получила Вашу книгу, мой первый жест был, закрыв последнюю страницу, распахнуть свое «Ремесло» на первой и — черным по белому: Ваше имя. — Тут начинается низость. Я тогда дружила с Геликоном, влюбленным (пожимаю плечами) в мои стихи. Это было черное бархатное ничтожество, умилительное, сплошь на Ш (Господи, ведь кот по-французски — Chat! Только сейчас поняла!) Ну, вот. Посвятить мимо его кошачьего замшевого носа «Ремесло» другому, да ещё полубогу (каковым Вас, скромно и во всеуслышание, считаю) — у меня сердце сжималось! «Слабость на-аша… Глупость на-аша»… (Песенка. Вспомните напев!) И, скрепя сердце, не проставила. Так и оставила пустой лист.

(Геликон, конечно, через неделю после моего отъезда, меня предал и продал: как кот: коты на могилах не умирают!)

Теперь, осознавая, думаю: правильно. Геликон — не в счет, но «Ремесло» уже вчерашний день. Я же к Вам иду только с завтрашним. Так спокойно и вне пафоса, просто знаю: следующая книга не может быть не Вам. Ведь посвящение — крещение корабля.

________

(Кстати, это письмо — беседа с Вашим Гением о Вас, Вы не слушайте.)

_______

А теперь, Пастернак, просьба: не уезжайте в Россию, не повидавшись со мной. Россия для меня — un grand peutêtre,[588] почти тот-свет. Уезжай Вы в Гваделупу, к змеям, к прокаженным, я бы не окликнула. Но: в Россию — окликаю. — Итак, Пастернак, предупредите, я приеду. Внешне — по делам, честно — к Вам: по Вашу душу: проститься. Вы уже однажды так исчезли — на Дев<ичьем> Поле,[589] на кладбище: изъяли себя из. Вас просто не стало. Памятуя, боюсь — и борюсь за: что? Да просто рукопожатие. Я вообще сомневаюсь в Вашем существовании, но мыслится мне оно слишком похоже на сон по той беззаветности (освежите первичность слова!), по той несомненности, по той слепоте, которая у меня к Вам.

Я бы могла написать книгу наших встреч, только восстановляя, вне вымысла. Так удостоверенная в бытии, сомневаюсь в существовании: просто Вас нету. Больше просить об этом не буду, но ответа жду. Больше просить об этом не буду, только если не исполните (под каким бы то ни было предлогом) — рана на жизнь.

Не отъезда я Вашего боюсь, а исчезновения.

_______

Два раза в Вашем письме: «тяжело». — Только потому, что Вы с людьми: вы летчик! Идите к Богам: к деревьям. Это не лирика; это врачебный совет. Живут же за городом, а в Германии это легче, чем где бы то ни было. У Вас будут книги, тетради, деревья, воздух, достоинство, покой. — Да, одно темное место в Вашем письме: Вы думаете, что я по причинам «горьким и стеснительным» живу вне Берлина? Да Берлин меня сплошь обокрал, я уехала нищая, с распиленными хрящами и растянутыми жилами. Люди пера — проказа! Молю Бога всегда так жить, как живу: колодец часовенкой, грохот ручьев, моя собственная скала, козы, все породы деревьев, тетради, не говоря уж о С<ереже> и Але, единственных, кроме Вас и кн<язя> С. Волконского, мне дорогих!

Единственная моя горечь, что я в Берлине не дождалась Вас. — Если Вы не уедете раньше, думаю приехать в начале мая.[590]

Никогда не слушайте суждений обо мне людей (друзей!), я многих задела (любила и разлюбила, нянчила и выронила) — для людей расхождение ведь вопрос самолюбия, которое, кстати, по-мужски и по-божески — щажу. — Не слушайте. — Скажу хуже, пуще — но верней!

______

Вы получите от меня еще два письма: одно о Ваших и моих писаниях, другое — со стихами к Вам. Потом я замолчу. Без оклика — никогда не напишу. Писать — входить без стуку. Мой же дом всегда на полдороге к Вам. Когда бы Вы ни писали, знайте, что Ваша мысль — всегда в ответе. Где уж тут: стук в дверь: раз навсегда сорвана!

_______

Засим, Пастернак, до свидания. — Да, еще Вы должны подарить мне Библию, не из Ваших рук не возьму.

МЦ.

Мокропсы, 11-го нов<ого> февраля 1923 г.

Дорогой Пастернак,

Это письмо будет о Ваших писаниях и — если хватит места и охота не пропадет! — немножко о своих. Ваша книга — ожог. Та — ливень,[591] а эта — ожог: мне больно было, и я не дула. (Другие — кольдкремом мажут, картофельной мукой присыпают! — под-ле-цы!) Ну, вот, обожглась, обожглась и загорелась, — и сна нет, и дня нет. Только Вы, Вы один. Я сама — собиратель, сама не от себя, сама всю жизнь от себя (рвусь!) и успокаиваюсь только, когда уж ни одной зги моей — во мне. Милый Пастернак, — разрешите перескок: Вы — явление природы. Сейчас объясню, почему. Проверяю на себе: никогда ничего не беру из вторых рук, а люди — это вторые руки, поэты — третьи. Стало быть. Вы так и не вжились — ни во что! И — конечно — Ваши стихи не человеческие: ни приметы. Бог задумал Вас дубом, а сделал человеком, и в Вас ударяют все молнии (есть — такие дубы!), а Вы должны жить. (На дубе не настаиваю: сама сейчас в роли дуба и сама должна жить, но — мимо!)

вернуться

585

Книга стихов «Темы и вариации», вышедшая в Берлине. Пастернак послал ее в Прагу с надписью: «Несравненному поэту Марине Цветаевой, „донецкой, горючей и адской“ от поклонника ее дара, отважившегося издать эти высевки и опилки, и теперь кающегося.»

вернуться

586

Стихотворение Б. Пастернака «Так начинают. Года в два…» из цикла «Я их мог позабыть»

вернуться

587

В первые послереволюционные годы Большая аудитория Политехнического музея стала главной поэтической трибуной Москвы.

вернуться

588

Большая загадка, неопределенность (фр.).

вернуться

589

Речь идет о похоронах Т. Ф. Скрябиной

вернуться

590

Эта поездка в Берлин не осуществилась.

вернуться

591

«Сестра моя — жизнь».