Париж! — Как далеко! — Другая жизнь. (Нашу Вы знаете.) И сейчас не мыслю себя в ней. А прелестная была та весна на Смихове! Наша гора, прогулки под луной. Пасха (помните мою злость?!). Эту гору и весну я чувствую, как свою последнюю молодость, последнюю себя: «Denn dort bin ich gelogen, wo ich gebogen bin!».[194] И — точно десять лет назад. Невозвратно.
________
Ax, деньги! Были бы, приехали бы, — я не для того, чтобы ухаживать, — обойдусь — для того, чтобы напомнить мне о том, кто я, просто посмеяться вместе! Начинаю убеждаться, что подходящая женщина такая же, если не бульшая, редкость, чем подходящий мужчина. — Сколько их вокруг меня — и никого!
Мечтаю о Карловом Тыне,[195] но и он недоступен: кормлю через 2 часа (мало молока и дольше мальчик не выдерживает) — не обернешься.
________
Но, в общем, очевидно, я счастлива. Все это дело дней. И всегда передо мной Соломонов перстень: «И это пройдет».[196]
Целую нежно Вас и Адю. Сердечный привет Оле и Наташе. Пишите, но не приезжайте в Прагу ни из-за Самойловны, ни из-за меня.
МЦ.
Вшеноры, 19-го февраля 1925 г.
Дорогая Ольга Елисеевна,
Вот письмо для Б<ориса> П<астернака>. Положите его, пожалуйста, в конверт, с надписью:
Борису Пастернаку, без свидетелей.
Человеку, который повезет, сообщите, на всякий случай, его домашний адрес:
Москва, Волхонка 14
(Тотчас же перепишите его себе на стенку, а то листочек легко затерять.) Лучше всего было бы передать на каком-нибудь литературном вечере, вообще, узнать, где он бывает. М. б. он служит, — тогда на службу. Все это можно узнать в Союзе писателей или поэтов.
________
17-го ночью, от разрыва сердца, умер Кондаков.[197] А сегодня, 19-го, С<ережа> должен был держать у него экзамен.
Ближайшие ученики в страшном горе. Вчера С<ережа> с еще одним через весь город тащили огромный венок. Недавно был его юбилей — настоящее торжество. При жизни его ценили, как — обыкновенно — только после смерти. Черствый, в тысячелетиях живущий старик был растроган. Умер 80-ти лет. Русские могилы в Праге растут. Это славная могила.
Умер почти мгновенно: «Задыхаюсь!» — и прислушавшись: «Нет, — умираю». Последняя точность ученого, не терпевшего лирики в деле.
Узнав, — слезы хлынули градом: не о его душе (была ли?), о его черепной коробке с драгоценным, невозвратимым мозгом. Ибо этого ни в какой религии нет: бессмертия мозга.
С<ережа> уже видел его: прекрасен. Строгий, чистый лик. Такие мертвые не страшны, страшна только мертвая плоть, а здесь ее совсем не было.
Я рада за него: не Берлин, не Париж — славянская Прага. И сразу: умираю. С этим словом умер и Блок.
________
Я рада, что вы с Адей его слышали. Он останется в веках. О себе: чувствую себя средне. Мало сплю — ночью не всегда удается, днем не умею, не гуляю — мальчик еще мал, и нет коляски — и, вообще, некоторая разбитость, более душевная, чем внешняя. Прислуги нет: предлагали даму из Константинополя, но я сейчас слишком издергана, чтобы выносить присутствие чужого человека в таких тесных пределах. А приходящей на утренние часы не найти. Вечером же — С<ережа>, уют, Диккенс, не хочу, чтобы мыли пол. Пока обхожусь. Будет коляска — будем уходить гулять, мальчик будет расти, — все обойдется.
И — тяжесть так тяжесть! А то: прислуга, относительная свобода, я не вправе буду быть несчастной. Право на негодование — не этого ли я в жизни, втайне, добивалась?
________
Вчера С<ережа> отослал Вам деньги. Ради Бога, напишите, дошли ли те, через оказию Кати Р<ейтлин>гер? Мне это необходимо знать. — И сколько. Если что-нибудь будут предлагать для мальчика, берите только платьица (ни одного) и штаны (ни одних). Разумеется — для младенческого возраста. (Есть такие штаны конвертиком, углом.) Кофточек и пеленочек у него достаточно. Есть даже вязаная куртка, прекрасная, года на три, и башмачки.
Мне подарили чешский халат (по чести — капот, расскажите Аде — оценит!) «бумазейковый» — кирпичный, с сиреневыми лилиями. В нем и сплю. И несколько рубашек, — тонких, как вздох, и как он же недолговечных. А Ваша желтая все служит!
________
Целую нежно. Не забудьте ответить по поводу тех денег, с оказией. Ведь необходимо выяснить.
Огромное спасибо за Б<ориса> П<астернака>.
МЦ.
Вшеноры, 29(28?) — го февраля 1925 г.
Дорогая Ольга Елисеевна,
Мое письмо с письмом П<астерна>ку Вы уже получили и уже знаете, что мальчик — Георгий. Ваши доводы — мои, и мои — Ваши: дословно. Есть у Волконского точная формула (говорит о упраздненном пространстве в музыке и, сам не зная, о несравненно большем): «Победа путем отказа». — Так вот. — Мальчик — Георгий (NB! Это Вам ничего не напоминает? Маль-чик Ге-ор-гий? Шебеку. которая водила царских псов гулять, не она водила, автор записок, нянька, а «злая Шебека» была ее врагиней и поэтому участвовала в 1-ом марте.[198] «Государынина Ральфа и государева Ральфа» — в день убийства — помните?)
Итак, мальчик — Георгий, а не Борис, Борис так и остался во мне, при мне, в нигде, как все мои мечты и страсти. Жаль, если не прочли моего письма к Б<орису> П<астернаку) (забыла напомнить) — вроде кристаллизированного дневника — одни острия — о Лилит (до — первой и нечислящейся, пра-первой: мне!) и Еве (его жене и всех женах тех, кого я «люблю», — NB! никого не любила кроме Б<ориса> П<астернака> и того дога) — и моей ненависти и, чаще, снисходительной жалости к Еве, — еще о Борисе и Георгии, что Борис: разглашение тайны, приручать дикого зверя — Любовь (Барсик, так было, было бы уменьшительное), вводить Любовь в семью, — о ревности к звуку, который будут произносить равнодушные… И еще — главное — что, назовя этого Георгием, я тем самым сохраняю право на его Бориса, него Бориса, от него — Бориса — безумие? — нет, мечты на Будущее.
И еще просила любить этого, как своего (больше, если можно!), потому что я не виновата, что это не его сын. И не ревность, ибо это не дитя услады.