Март 1925 г.
_______
Выбирала самые короткие, — тбк, обзор, как это письмо. Пишу в беседке, на сильном ветру, ветер рвет бумагу, путает мысли и волосы. Сегодня ждем М<аргариту> Н<иколаевну> с Ирусей, а м. б. и — с Л<ебеде>вым! Аля в безумном волнении, штопает единственные приличные чулки.
Писала, не отрываясь, пользуясь Барсикиным[223] сном. Спит тут же в коляске, под В<ашим> бел<ым> одеялом.
М. б. уже не придется писать, итак: 1) присылайте расписку на «Ковчег» 2) что с письмом П<астерна>ку? 3) что «дорогой»? (однако с порядочным обходом — вести! Из Праги бы ближе!) До Пасхи еще напишу. Да! умоляю: не опускайте сами письмо, давайте Аде. (Знаю, что опускаете их в ящик, а не мимо, дело не в этом.)
Целую нежно Вас и Адю. Она удивительная девочка. Непременно будет писать. Пусть <…> взять в «Свои Пути». Если не очень длинное. Пусть напишет и пришлет. Подписаться можно буквами.
Адя — пророчу! — к 20-ти годам будет, как я, лирическим циником.
МЦ.
Вшеноры, 12-го апреля 1925 г.,
Страстной понедельник
Дорогая Ольга Елисеевна,
Был у меня вчера Невинный — с визитом. Выдал аттестацию в молодости и неизменности. Хвалил Георгия, сам обнаружил сходство. (Теперь его вся В<оля> Р<оссии> перевидала — кроме Дорогого! И Росселя.) Сидели в навозной беседке, Невинный не замечал (навоза), наслаждался природой. А рядом козий загон, и козы все время делали. Рассказывал о Париже — как всегда, сплошное общее место: автомобили, конные, десять правил езды. И нарядность («У всех башмаки чищенные, — высшая ступень культуры». И я, мысленно: «А Бетховен?») О вас (вкупе) — следующее: живут средне, нерасчетливы, в общем <тысячи?> полторы в месяц — главное — есть база (квартира). Захвачены общим парижским веянием (православием) — я, мысленно: «эку штуку выдумал Париж, — православие!» — впрочем не О<льга> Е<лисеевна>, — дочери. Гинденбург и Эррио. Сыновья, — один на лоне природы с утятами и поросятами, другой — нб голову выше отца, «старший брат». Речь лилась, лилась, а я все бегала, бегала: с Барсиком — вверх и вниз (сад со ступеньками) — то молоко греть, то бутылочки полоскать, то сцены с переодеванием. Думаю, у Невинного в глазах рябило, как у меня — в ушах.
Потом ушел к Пешехоновым (здесь живут), с обещанием, если найдет номер в гостинице, придти, если же не найдет, вновь приехать завтра. А завтра — сегодня, и я в задумчивости: гулять ведь нельзя, значит — сидеть: сидеть и слушать.
Да! для справедливости: умиленно и даже умно вспоминал ту весну: гору, Пасху, приходы и проводы, сумасшедшие рукописи и сумасшедших кукол (Koчapoвcкoгo), — вce на фоне Вас, конечно. Единственный час в беседе, когда был человечен. «Любовь — слепа». Нет, — зряча и заставляет видеть. Он никогда не любил Вас, конечно, — не любовь, — фоксов обрубленный хвостик ее! — и уже общее место точнеет, общее становится местным, «ins Blaue hinein»[224] — точным, и уже мне, всю жизнь скучающей с людьми, с этим, скучнейшим из них — не скучно.
Бедный Невинный! Жалуется на свою волероссийскую клетку: «с весной — еще темней». И нет Ваших лисьих волос и львиных (определение Сережино: гениальное) глаз, чтоб осветить. У него отношение к Вам явно двоится: напетое в уши «товарищами» (непрактичность, неумение жить, неправильное воспитание Ади и т. п.) — в ушах — с той весны — оставшееся. И он путается, с одних рельс на другие. — Толчки —
________
Это меня возвращает к Анд<рее>вой. Вы, пожалуй, во всем правы. Оценка, для нелюбови (ибо Вы ее не любите), даже великодушная. Она мне чужда, чувствую это всем существом: чуждостью женщины — мужчине. Притягательной чуждостью. Влюбиться я бы в нее могла, любить — нет. С ней не взлетаешь, с ней — срываешься. (Помните у Гумилева):
(курсив мой — и в нем все дело).[225]
А о дарении ненужного — до смешного правы. Принесла нам с Алей целый узел нелюбимых вещей (как цыганка — краденое, к которому остыла) — нам очень, ей явно не нужных. Красная куртка для Али, Верина юбка (для меня), что-то Нинино, в к<отор>ое даже я не влезаю. Конечно, могла бы продать, и — конечно — благодарна, ннно…
Я ей нужна, потому что ей скучно, и потому что в меня, как в прорву — все прегрешения, особенно вольные. Я ей нужна такого-то числа, такого-то месяца, такого-то года, во Вшенорах, в таком-то часу. Я ей нужна временно, местно и срочно. Я ей нужна для себя. Иначе бы она меня в бытовой жизни вызволяла. (То, что всегда так героически делали Вы. Вообще, руку на сердце положа, так, как Вы — по силе и по умению — меня никто не любил, — только, шести лет, Аля.)
Для меня (советую и Вам, и Аде, и Оле, и Наташе) мерило в любви — помощь, и именно в быту: в деле швейном, квартирном, устройственном и пр. Ведь только (хорошо «только»!) с бытом мы не умеем справиться, он — Ахиллесова пята. Так займитесь им, а не моей душою, все эти «души» — лизание сливок или, хуже, упырство. Высосут, налакаются — и «домой», к женам, к детям, в свой (упорядоченный) быт. Черт с такими друзьями!
К чести женщин скажу, что такими друзьями бывают, обыкновенно, мужчины.
________
Так Оля — Байрона? Нет, Шелли, утонувшего 23 лет в голубейшем из озер? Или — еще лучше — Орфея? Что ж, рукоплещу. А Аля — Зигфрида. А Адя — кого?
Да и я не лучше — после всех живых евреев — Генриха Гейне — нежно люблю — насмешливо люблю — мой союзник во всех высотах и низинах, если таковые есть. Ему посвящаю то, что сейчас пишу (первая глава в следующем № «Воли России»)[226] — с прелестной надписью, которую в «В<оле> Р<оссии>» опускаю.
_______
Продолжаю 14-го. Вчера в 5 ч. вечера, явление Невинного. Ночевал на диванчике у Пешехоновых. Пришел, несколько жеманный и жантильный,[227] — пили кофе — (он у меня ничего не ест, но не знает, что пьем из медного, годы не луженного — кофейника!) — так и просидели, за кофе, дотемна. (Барсик на этот раз спал.) Уехал с головной болью, думал — от вольного воздуха, думаю — от быстроты моей мысли и речи. Обещал навещать все лето, — м. б. исправляет грехи дорогого? Тот — как помер. До странности. (Ах, пора на другие рельсы! Знаю ведь — сразу — как рукой снимет!)
226
Поэма „Крысолов“ 1925 г. У Г. Гейне той же теме посвящено стихотворение „Бродячие крысы“.