Зеленая рутушка, желтый цвет, Что тебя, Сидорка, долго нет, Давно тебя Анисья к себе ждет… поют бабы. Бабы решили, что Сидор, молодой парень из соседней деревни, служащий у меня в качестве кучера, огородника, мясника — он режет телят и баранов — и вообще по особым поручениям, непременно должен в нынешнем году жениться, потому что, за выходом замуж сидоровой сестры, в его двор нужна работница. Бабы решили, что Сидор должен жениться на молодой девушке из той же деревни, Анисье, которой в нынешнем году тоже следует выходить замуж. Сидор, слушая песни, ничего, только ухмыляется, но одна из моих работниц, солдатка, которая находится с Сидором в интимных отношениях, не может скрыть своей досады. Бабы его замечают и с особенным наслаждением «точат» солдатку. Прокричав «рутушку», бабы заводят:
Солдатка из себя выходит. Сказать бабам ничего нельзя, придраться не к чему, а бабы, понимая это, так и пробирают, так и пробирают: Анисья-то и молода, Анисья-то и хороша, Анисья-то Сидору под пару, толкуют бабы и опять заводят песню. В каких-нибудь две недели капустенских вечеров солдатка, женщина тихая и добрая, озлобилась до такой степени, что и не подходи к ней: взбесилась говорит Авдотья, похудела, почернела; со всеми ссорится, бранится, придирается к пустякам, а не на ком сорвать злобу, так мучит свою грудную дочку — плод преступной любви. Совсем одурела баба, да оно, впрочем, и понятно. Дошло до того, что солдатка пришла наконец ко мне просить расчета…
— Пожалуйте мне расчет, А. Н. Всем я вами довольна, а жить больше не могу. Обижают меня все.
— Кто ж тебя обижает?
— Все обижают, старуха обижает, — все не так, говорит, делаю; скотница обижает; все обижают.
— Изволь.
Солдатка в слезы — и плачет, и злится. Жалко мне ее стало: уж, должно быть, хорошо ее бабы пробрали, если она решилась уйти и расстаться с Сидором.
Призываю Авдотью.
— Что это, спрашиваю, с солдаткой?
— Бог ее знает. Взбесилась. И сердишься на нее, и жалко. Просто с ума сошла. Вчера дочку в хлеве бросила посреди коров. Пропадай она, говорит, — мне все равно. Еще чего не сделала бы.
— Да с чего это с ней стало?
— Совсем одурела, от дела отбилась, злится все.
— Это все ваши песни.
— Ну, конечно. Да ведь нельзя же, А. Н., рот другому зажать, а и Сидору не оставаться же холостым.
— Да какое же вам, бабам, до этого дело?
— А вот — хотят, поют; что же она бабам поделает? так вот ее и испугались! Она себе злись! — начинает сердиться Авдотья.
Кое-как успокоил солдатку, обещал дать через неделю расчет; потом дело уладилось, кончилась уборка капусты, бабы перестали к нам собираться, и солдатка успокоилась. Теперь весела, добра и расчета не спрашивает.
Во время уборки огорода Авдотья совсем меня вытеснила, точно не я и хозяин; дошло то того, что она уже и в дом переехала со своей капустой.
Просыпаюсь раз поутру, слышу какой-то шум за стеной, таскают что-то, передвигают.
— Что это? — спрашиваю Авдотью.
— А капусту будем в кухне рубить.
— Какую капусту?
— Белую; будем шинковать и рубить белую капусту для вас. В застольной грязно, а для вас нужно почище сделать — я вот и надумалась в кухне рубить.
— А я-то куда денусь?
— В поле пойдете теперь, а вечером что же вам все одним сидеть. Весело будет: бабы песни играть будут, — я самых лучших игриц позвала. «Селезня» сыграем.
— А споете: «Чтобы рожь была колосиста, чтобы моя жена стоючи жала, спины не ломала»? — смеюсь я.
— Сыграем и эту. — Авдотья на все согласна, лишь бы я не запретил шинковать капусту в доме: ей ужасно хочется, чтобы капуста у нас вышла хорошая, не хуже, чем у соседних помещиц.
Я, разумеется, разрешил рубить капусту в доме. Авдотья заняла все комнаты и готова была даже в мой кабинет поставить какую-нибудь кадку, но кабинет я отстоял. Вечером было весело. В чистых двух комнатах Авдотья засадила девочек лущить бобы и перебирать лук; в кухне, на авдотьиной половине, шинковали и рубили капусту. Бабы и девочки пели песни и, наконец, покончивши с капустой, плясать пустились. Всем распоряжалась Авдотья, и даже ее муж, староста Иван, ни во что не вмешивался, потому что капуста — бабье дело. Все вышло очень хорошо: нарубили и нашинковали две огромные кадки, которые и поставили в кухне. На другой день я уехал в гости и возвратился через несколько дней. Вхожу в комнаты — вонь страшнейшая, продохнуть нельзя.