Выбрать главу

Успенский Глеб

Письма из Сербии

Глеб Иванович Успенский

ПИСЬМА ИЗ СЕРБИИ

I. НАШИ ДОБРОВОЛЬЦЫ В ДОРОГЕ

Пароход из Пешта в Белград [Сентябрь 76 г.] отходит два раза в сутки: в 6 часов утра и в 11 вечера; утренний пароход я проспал; пришлось ждать вечера и кое-как убивать время. Бродя, от нечего делать, по улицам Пешта, городка хотя и не очень многолюдного (я был здесь после Парижа и Лондона), но устраивающегося жить совершенно по-европейски, позволяющего себе даже во внешнем убранстве улиц чисто парижскую роскошь, я тысячи раз невольно спрашивал себя: да неужели правда все то, что пишут о начавшемся в русском народе движении в пользу славян? неужели правда, что на эти широкие, асфальтовые тротуары Пешта каждый божий день железная дорога высаживает толпы простых русских людей, добровольно отдающих свою голову за угнетенного?.. Я потому задавал себе такие вопросы, что долгое вреня жил за границею и за границею же прожил весь период возникновения и развития начавшегося на Руси возбуждения; я знал об этом движении из газет, притом на чужой стороне значение русского движения принимало для меня поистине громадное значение по своей, почти невозможной на бехом свете, жажде жертвовать собою чужому несчастью, которую так необычайно своевольно обнаружил русский человек. Устраивающийся по-еврспейски Пешт, то есть город, обставляющий свои дома, свои улицы не только сеем необходимым или удобным, но и роскошным, грихотливым, поминутно должен был напоминать мне о народе, явно стремящемся к такому неудобству, какова смерть, - народе, находящем "свое удовольствие" в жертве, в трудах и бедствиях войны за чужое, но правое дело; на этом асфальтовом тротуаре, в виду этих великолепных кафе, наполненных народом, оживленно толкующим и думающим о свои.х делах, трудно было верить возможности такой наивной, юношеской затеи целого народа, и вот почему я поминутно должен был спрашивать себя: да неужели все это правда)...

Можете судить после этого, с каким нетерпением побежал я на железную дорогу, когда часов в 6 вечера в мой нумер вошел еврей-комиссионер [Он был русский солдат, но остался в Венгрии посче усмирения.] и объявил на ломаном русском языке, что "сейчас приедут пятьдесят россиянов", Двор станции был наполнен каретами, колясками и комиссионерами, ожидавшими приезжих; кроме комиссионеров и полицейских, не было никаких других представителей чужой стороны, которые явились бы поглядеть или встретить наших чудаков; правда, они не мешают этим чудакам делать их странное дело, но уж удивляться этому делу и чудакам, которые взялись за него, у них нет времени. Только я один в нетерпении бродил по двору станции и рад был поглядеть на них своими глазами. Добрых пять минут, показавшихся мне пятью часами, прошло прежде, чем затряслась мостовая от въехавшего в вокзал поезда...

"Наши!" - подумал я, и действительно, гляжу - валит сибирка, гиганты-сапоги, узел в дерюге, в два двугривенных картуз... а за первой чуйкой так и хлынули мерлушки, полушубки, узлы и гремящие, как гром, сапоги... - "Наши, наши!" - твердил я себе, глубоко тронутый появлением этих неказистых костюмов, этих не очень чтоб выразительных лиц, этих полушубков на европейских асфальтах, в виду этой роскоши и блеска европейского города.

Да, неказист был русский чудак-доброволец, явившийся на чужую сторону: неказист костюмом - все здесь одеваются лучше и красивее его в тысячу раз; неказист лицом и фигурой: волосы у него были подрезаны з скобку, и уж много-много обделаны, то есть словно топором, - на солдатский манер; сбитые в войлок бороды тоже не могли служить иностранцам образцом туалетного искусства; но все это ничего, все это исчезало в его чистом жеханни жертвы, заставлявшем забыть все его внешние несовершенства, притом же вполне понятные: ведь бедность у нас на Руси! - Все это действительно и было бы забыто, если б он не привез с собою, помимо неказистой внешности, еще и других, тоже неказистых вещей! Мне пришлось проехать с партией добровольцев от Пешта до Белграда и видеть их здесь до дня отправления на поле битвы, и если я, с одной стороны, благодаря этому знакомству с разнообразнейшим русским людом, убедился, что русский человек жив, что в нем целехоньки самые юношеские, чистые движения души, то, с другой стороны, я также воочию увидел, как русский человек измучился, как много подломилось в его еще сохранившем добро сердце, как он "измят", изломан и как настоятельно необходимо для него крепко подумать о своем здоровье.

"Партия добровольцев" - это образчик всех классов, всех состояний и всех сортов понимания и развития, живущих на русской земле. Здесь зачастую попадались такие бриллианты искренности, доброты, простоты, самоотвержения, о каких в обыкновенное время никому на Руси не приснится и во сне. Кому неизвестно, например, что такое лавочник, лавочный мальчик, бегающий за кипятком в начале поприща, ворующий гривенники тотчас по вступлении в звание приказчика и обворовывающий хозяина в момент "полного доверия"? Вот этот мальчишка здесь, среди добровольцев, не в лавке, не с чайником; посмотрите же, какое обилие негодования к неправде было скрыто в нем, скрыто так, что он и сам не знал об этом свойстве своей души; его не пускал в Сербию отец - он побежал топиться; его заперли в чулан - он сделал петлю и хотел повеситься; ему не давали денег - он ушел без копейки. Кто-то надоумил его обратиться в комитет, и там ему помогли выехать. Всю дорогу он только и думал о минуте, когда он будет колотить турок, всю дорогу ни на минуту не переставал расспрашивать каждого встречного и поперечного: "Где теперь драка?

бьют ли турок?" По приезде в Белград он просит тотчас же отправить его на поле битвы, негодует до слез на то, что его заставляют ждать, негодует на сербов, про которых рассказывают, что они бегают в кукурузу, и не дерутся насмерть, как хочет драться он. - "Человека грабят, а я смотреть буду?" - говорит он в объяснение своего негодования и ничего другого, никакого другого довода, никакого другого соображения у него нет. Таких субъектов было много в каждой партии; те из них, у кого были средства запастись кинжалами (громаднейшими и острейшими), всю дорогу толковали о саблях, револьверах; по приезде в Белград, томясь скукою и изнывая от ожидания отправки, они не могли ничего придумать, ничем развлечься, кроме всех тех же разговоров и расспросов о том, где самая настоящая драка? где можно драться тотчас, как приедешь? Не случится, с кем можно вести такие разговоры, - опять принимаются за свои ножи, смазывают маслом сабли, просят оттачивать и без того отточенные до невозможной степени кинжалы (решительно понять невозможно, где они откопали эти страшилища!), поминутно надоедая пблиции просьбами о подводах - и у всех одно и то же очень простое соображение: "Как же это, человека грабят, а я молчи?"

Были в числе "искренних" также любители, "специалисты драки", которым дорого не столько то, что они идут защищать ограбленного, сколько то, что есть "хороший случай раззудить плечо"; эти не оттачивали отточенного, зная, что и без того отточено хорошо, и не волновались ожиданием подвод, зная, что "успеется", что от его "закуски"

(тоже большею частью кинжал громаднейший) не уйдет никакая шельма. Были, наконец, в числе искренних любителей драки просто-напросто необычайные какие-то верзилы, гиганты, невероятнейшие силачи, которых никуда не решаются брать: в артиллерию - не умеет, горяч; в кавалерию сломает лошадь; в пехоту - тоже не идет, странно как-то взять такого верзилу. Такие страшилища идут без оружия, чувствуя (да и постороннему это видно), что и с голыми кулаками они возьмут свое, что добром от них не отвер%тится ни один нехристь. Такой гигант-силач не предъявляет никаких объяснений своего волонтерства, кроме своей фигуры, - он идет, потому что куда же деть ему такую гибель силы? Всю дорогу он пьет, не шумит (потому что он сам боится своей силы: - "Боюсь ударить...