Выбрать главу

У всех этих несуразностей есть одна и достаточно очевидная причина, я повторюсь, назвав ее, потому что сам страшно легко о ней забываю, – это всего лишь состояние моего здоровья, только оно, и ничто другое. Больше я об этом написать не могу, но именно мое самочувствие лишает меня уверенности перед Тобой, бросая меня из жара в холод, а следом и Тебя втягивая в эти метания. Именно из-за этого прежде всего – и даже прежде моей любви к Тебе – я так жадно жду Твоих писем и буквально их пожираю, из-за этого не могу до конца поверить Твоим добрым словам, из-за этого извожу себя и Тебя своими печальными просьбами, только из-за этого. И перед этой бедой, конечно же, бессильна даже самая беззаветная доброта. Чувствую, я никогда не найду в себе сил Тебя лишиться, и эта немочь, которую в других я посчитал бы добродетелью, будет самым страшным моим грехом.

Любимая, это было наказание, а не поездка. Вчерашний пустой вечер совсем меня доконал. По-моему, за время всей поездки не было и секунды, чтобы я не был несчастлив хоть чуточку. Даже наверху, в горах, была мразь и слякоть, хотя ночью шел снег, отключить в моем номере отопление оказалось невозможно, пришлось на всю ночь оставить окно настежь, я спал и чувствовал, как снежные хлопья ложатся мне на лицо. Всю дорогу я сидел напротив какой-то мерзкой бабы и с трудом подавлял желание запихнуть кулак ей в рот всякий раз, когда она зевала. По пути, чтобы хоть как-то утешиться, я посматривал на Твою фотографию, она утешала меня и ночью, положенная на стул возле кровати. Нельзя, нельзя уезжать, когда дома ждет работа, требующая всех твоих сил, – тут впору проявить непослушание по службе, но остаться. А все от этой неотступной тревоги – она и сейчас, кстати, меня не отпускает, – что поездка собьет меня с толку, повредит той коротенькой истории, которую я сейчас сочиняю, что я не смогу писать, и т. д. И с такими-то мыслями смотреть в окно на гнилую промозглую погоду, бегать по грязи, увязать в грязи, вставать в пять утра! Чтобы хоть как-то отомстить этому городишке, я купил в местном писчебумажном магазинчике единственную во всем Крацау приличную книжицу. Новеллу Бальзака. В предисловии, кстати, говорится, что Бальзак всю жизнь придерживался совершенно особого распорядка дня, который представляется мне весьма разумным. Он в шесть вечера ложился спать, в полночь вставал и остальные восемнадцать часов работал. Вот только зря он пил так много кофе, это вредно для сердца. Но в такой поездке даже Бальзак не в радость. Новелла мне не понравилась. В железнодорожной газетенке, что кладут в поездах, я вычитал дурацкое, хотя и приписываемое Гёте, изречение о Праге как «драгоценнейшем камне в короне Земли». Короче, самым прекрасным в этом путешествии оказалось возвращение в Прагу – да и состояние мое по мере приближения к Праге постепенно улучшалось. Когда я сходил с поезда, меня вдруг цапнула за воротник детская ручонка, я обернулся и увидел у себя за спиной молодую женщину с ребенком на руках. Она очень живо напомнила мне Тебя, по крайней мере в самый первый миг, и опять-таки не лицом и не какой-то мелочью, на которую можно было указать, а всем обликом и потому как-то особенно неотвратимо. А может, это просто оттого, что Твой образ постоянно у меня перед глазами. Заботливее, чем это сделал я, еще никто и никогда не помогал этой юной даме выйти из вагона. Да ей и нужно было помочь, с ребенком на руках она не видела ступенек.

Разумеется, я хочу услышать о Твоих прежних путешествиях, и как можно больше! Мне с самого начала показалось странным, что Ты для отдыха избрала такую поездку, во время которой и на природе не побудешь, а с другой стороны, и незнакомые или по крайней мере интересные города не посмотришь. Родичи, если уж так жаждут повидаться, пусть сперва переберутся на Ривьеру и приглашают в гости туда. Кстати, в той поездке я, хоть и ненавязчиво, но все же иногда Тебя сопровождал. У меня в Бреслау тоже есть добрый знакомый (но не тот набожный, о котором я тебе однажды писал, тот живет в деревне, по профессии землемер, и его адрес мне пришлось бы сперва долго отыскивать в библии, которую он подарил мне на память); надобно заметить, что из-за моей нерадивости в переписке доброе это знакомство поддерживается по большей части безмолвно. Но к тому времени, когда Ты, по моему расчету, должна была уже быть в Бреслау, я ему написал – по меньшей мере после месячного перерыва, – чтобы хоть письмом приобщиться к городу, где Ты как раз гостила. Возможно, я не вполне отдавал тогда себе в этом отчет, но так оно и было, да и не было у того письма никакого иного повода.

Кстати, ведешь ли Ты дневник? Или, может, вела раньше? И в связи с этим же еще вопрос: почему Ты ничего больше не пишешь о своей подруге, которую сама же называла очень близкой?

Прощай, любимая. Угрозы, которая, как Ты могла прочесть в начале, повисла над нами, мы лучше касаться не будем до тех пор, пока не сможем перемолвиться друг с другом настоящим изустным, а не только письменным словом. Ты ведь тоже так думаешь?

Прошу тебя, не рассматривай сегодняшнее письмо как рецидив, я по-прежнему живу в новом времени, просто оно несколько омрачено затором моего писательства. Твою руку, Фелиция!

Франц.

Не могу не упомянуть, чем завершилось выполнение основной задачи моей командировки, ибо и это тоже знаменательно характеризует зловредный характер всей поездки. А именно – мне сопутствовал успех, вернее, не мне, а моей конторе. Ибо сам-то я рассчитывал отспорить от силы крон 300, а выбил 4500, то есть на 4000 больше. «Надо было противиться этому успеху», – говорил я себе на обратном пути, не отрывая глаз от ворон на заснеженных полях.

27.11.1912

Любимая, было уже почти без четверти двенадцать дня, мне удалось ненадолго удрать от всех своих работ, я пребывал почти в прежнем своем волнении и уже начал письмо к Тебе, первые строки которого прилагаю ниже. Тут, на счастье, пришла от Тебя открытка с фотокарточкой. (Твое понедельничное письмо я тоже получил лишь сегодня.) Да, любимая, вот так хорошо, это то, чего я хотел, хоть какую-нибудь весточку, а уж такую, давно обещанную, – пусть даже и столь крохотную, – обязательно. Я, к примеру, вовсе не хочу, чтобы Ты писала мне ночами, и продолжаю на этом твердо стоять, предполагаю даже, что моя вчерашняя посредственная работа тем и объясняется, что Ты вчера в то же самое время писала мне («Боже, сделай так, чтобы это было правдой!» – молю я в глубине души), но если уж ночное письмо написано, я желаю его получить. В открытке своей Ты пишешь, что писала мне в понедельник ночью, и, как видишь, этого письма у меня нет. Что прикажешь мне делать? И это при том, что каждая строчка Твоя так нужна мне! Судя по открытке, я, видимо, должен ожидать завтра два письма, а получу наверняка в лучшем случае одно, а то и вовсе ни одного. От беспомощности, от стремления к Тебе у меня просто руки опускаются, вернее, сами падают со стола.

Разумеется, и все мои письма тоже пропадают, из Крацау, из Райхенберга, сегодняшнее утреннее, простые, заказные, с уведомлением, заказные срочные – просто все. Ты, например, уверяешь, что я в воскресенье ночью написал Тебе всего несколько строк, а я послал Тебе не меньше 8 страниц и еще бесконечно долгий вздох в придачу. Любимая, если почта в самое ближайшее время не прибьет нас друг к другу, мы можем так никогда и не встретиться.