"Тропик" научил меня одной очень важной вещи. Писать о тех людях, о которых я кое-что знаю. Вы только себе представьте! Вся эта коллекция гротескнейших персонажей сидела у меня внутри, и я до сих пор не написал о них ни строчки - только о героического склада англичанах, и о голубкоподобных девах, и т.д. (7/6 за книжку). Целая коллекция мужчин и женщин открылась мне как бритвой полоснули. Я взял историческое настоящее и сел за работу. Вряд ли Вам следует требовать от этой книги соответствия высоким стандартам. Это лишь начало - но я чувствую, как все это обилие начинает наконец разворачиваться во мне. Я безответственнейшим образом вломился в собственное "я". Остальное приложится. <:>
Искренне Ваш
Лоренс Даррелл
Июль, двадцать первое [1937 г.]
Д/п Ионийское побережье, Корфу, Греция
Дорогие Г.М. И АНАИС НИН.
<:> Сперва о "Черной книге". Сдается мне, Вы самый - дьявольски - честный человек, которого я в своей жизни встречал. И конечно же, я просто обязан стоять в полный рост на собственной куче, раз уж я ее навалил; а то обычно я только надуваю щеки, а потом ныряю в первую попавшуюся нору. И насчет двух зайцев тоже да. Это не дело; но позвольте мне привести Вам один довод единственный, в силу которого мне хочется и впредь иметь дело с Фейбером, если, конечно, не брать в расчет того, что все они крайне милые люди. <:> И ПО БОЛЬШОМУ СЧЕТУ мне насрать, если в Англии "ЧК" порежут. Я ЗНАЮ, ЧТО РАНО ИЛИ ПОЗДНО ОНА СВОЕ ВОЗЬМЕТ И ВЫЙДЕТ БЕЗ КУПЮР. Но есть еще одна загвоздка. Мой двойник Амикус Норденсис. Этот двойник мне попросту необходим - не ради денег и не по тем выдуманным причинам, на которые я обычно ссылаюсь, - а ради того, чтобы не потерять контакта с миром, в котором живут люди. По правде говоря, я настолько одинок, что немного побаиваюсь сойти с ума; Норден удерживает меня в контакте с обыденным миром, которому никогда не понять личной моей войны. <:> Теперь я стал чуть трезвее, чем прежде. Видите ли, Я НЕ В СОСТОЯНИИ ВСЕ ВРЕМЯ ПИСАТЬ НАСТОЯЩИЕ КНИГИ. Это вроде электрического тока: дозу надо повышать постепенно. А "ЧК" уже чуть не вывернула меня наизнанку. Чего я хочу - если честно? Раз в три года, а то и реже я попытаюсь писать для симфонического оркестра. А в оставшееся время буду производить на свет эссе, путевую прозу, может быть, еще один роман под Чарльзом Норденом. Естественно, я постараюсь не писать плохо и не писать того, чего мне не хочется писать; но существует множество вещей, которые мне хотелось бы написать, хотя они даже рядом не стоят с "Черной книгой". Я хочу отдохнуть. Путевые заметки о Греции. Литературные эссе, гамлетворчество и тому подобное. Такого рода литературное огородничество поможет мне успокоиться и не заниматься самоедством. Тем временем выйдет "ЧК", и за ней последуют "Книга мертвых", "Книга чудес" и т.д. Под моим собственным сладким именем. Вам, наверное, это покажется предательством или чем-то вроде того: но поймите, мне нужен мой друг Норден для того, чтоб не свихнуться, для того, чтоб быть счастливым и любить. Зачем лететь очертя голову. Я еще слишком молод, чтобы отдавать швартовы, и пока не настолько силен. Панцирь еще нарастет. <:>
Ларри Даррелл
[Прибл. июль 1940 г.]
Д/п Британский институт, Гермес, 9, Афины, Греция
<:>
Так, значит, ты прочел "Бурю"? Превосходно. Я убил кучу времени, сидя со здешним ее юным переводчиком. Не обращай внимания на всю ту чушь, которую этот самоуверенный идиот тебе понаписал. Никакого "общего мнения" по поводу эпилогов у Ш. не существует. А эпилог в "Буре", вне всякого сомнения, принадлежит ему. Понимаешь, нужно ведь не только переводить, но и, так сказать, транспонировать, потому что в противном случае то послание, что стоит за "Бурей", вполне может потеряться за чисто драматическими хитросплетениями. Воспринимай ее, если хочешь, как упражнение в астрологии. Вот тебе святой отшельник в своей пещере на острове Коркира: его изгнание сугубо добровольно, поскольку с реальностью, то есть с множеством собственных внутренних "я", он общаться не перестал. Если ты примешь Ариэля за воздушный знак, Калибана за знак земли, а Миранда, или как ее там, будет Нептуном, ты увидишь, как начнут проглядывать очертания астрологической драмы. И вот Просперо, ему отказано от мира, или он сам от него отрекся. Вторжение реального мира (мелочные перебранки и чисто человеческая суета потерпевших кораблекрушение) имеет как реальную, так и драматическую значимость. Оно заставляет его осознать, что художник, контролирующий своих Ариэлей и Калибанов, рано или поздно найдет необходимое решение в мире реальных людей и реальных событий; и в эпилоге дан ключ ко всему артистическому раскладу сил. Жест отречения есть чистой воды волшебство; художник оставляет свои снадобья, отпускает на волю духов и отдает себя КАК ЧЕЛОВЕЧЕСКОЕ СУЩЕСТВО на милость людей. Просперо, которому - если он того захочет - подвластны ветры, молится вместе с прочими о том, чтобы благополучно добраться до дома.
На остров удалился именно художник; домой возвратился именно Шекспир. Последний хлесткий стих, по сути дела, есть ясная формулировка темы Гамлет-принц: только проблема здесь уже решена, и решена в традиции дао. "И сила моя пребудет со мною". То есть сила человеческая, ненадежная, подверженная власти стихий и земного притяжения. Именно художник возжелал наконец остаться в стороне от собственного могущества; возжелал отдать свою божественную силу на произвол приливов и отливов изменчивой людской жизни. Попробуй взглянуть на все шекспировское творчество через эту, последнюю, линзу телескопа, и ты увидишь крошечные фигурки Гамлета, и Лира, и Макбета как сквозь перевернутую подзорную трубу. В том новом измерении, которое он обрел по ту сторону Эйвона, в Стратфорде, сосредоточенность на собственной борьбе уже не играла роли; ему осталось только улыбнуться, благословить остающихся и закутаться в плащ. Так что эпилог есть маленький подарок миру, которому он наконец-то позволил действительно задеть себя за живое; в "Гамлете" и в "Лире" он бился против смерти, как бьется невротик против холодных колес собственной силы и воли. В "Буре" он обнаружил наконец, что сама по себе рана желанна и что, сдав позиции, только и можно продолжать жить. И вот Просперо падает на меч, не с хулой, но с хвалой на устах; и не кукожится от страха, как Гамлет или Макбет. В этом всем, мне кажется, есть что-то и для нас, вот этот самый момент - своего рода урок, который дает нам понять, что мир имеет самостоятельную, отдельную от нас ценность и что иного позитивного ответа на боль, кроме как страдать и восхищаться, нет; и еще, конечно, улыбнуться; вся "Буря" - как одна долгая и тихая улыбка. Дай нам бог каждому суметь отречься вот так же легко и спокойно. После Просперо - загляни-ка в текст шекспировского завещания и оцени, насколько обыденно и просто он сдал свой последний рубеж; ни следа не осталось от идола. Я часто думаю о том, как Просперо заглядывал ему через плечо, когда он ставил подпись под этим чисто человеческим документом. Мы, люди меньшего масштаба, составили бы завещание в стихах. <:>
Привет от всех нас,
ларри,
нэнси,
беренгария пенелопа навсикая
даррелл
10 августа 1940 г.
П. с. "Арнтена"
Повсюду на палубе лежат крестьяне и едят арбузы; сточные желоба полным-полны сока. Огромная толпа пилигримов к иконе Тиносской божьей матери. Мы еле-еле выбрались из гавани, оглядывая горизонт в ожидании эй-тальянских подлодок. Но что я действительно хочу тебе рассказать, так это историю о петухах Аттики: она послужит рамкой для портрета Кацимбалиса, которого я сам пока не читал, но от которого тут все в восторге. Вот она. Позавчера вечером мы все отправились на Акрополь, очень пьяные и взвинченные вином и стихами: стояла душная черная ночь, и в крови у нас кипел коньяк. Мы сели на ступенях у больших ворот и пустили бутылку по кругу; Кацимбалис снова стал читать стихи и Георгакис даже успел прослезиться, - как вдруг в него словно бес вселился; он вскочил на ноги и выкрикнул: "Хотите послушать петухов Аттики, вы, модернисты чертовы?" В голосе у него звякнула истерическая нотка. Мы ничего ему не ответили, но он от нас ответа и не ждал. Он подбежал к самому краю обрыва, одним рывком, как королева фей - толстая такая черноволосая королева фей в черном костюме, - откинул голову назад, ударил рукоятью трости о раненую руку и испустил самый душераздирающий вопль, который мне приходилось слышать в жизни. Ку-ка-ре-ку! Он прокатился по всему городу - этакой темной чаше с крапинками света, как вишни. Он рикошетил от холма к холму, он заметался под стенами Парфенона. Под крылатой фигурой победы сей ужасающий петушиный крик, крик самца - это было похлеще Эмиля Яннингса. Мы были настолько ошарашены, что не издали ни звука, и пока мы все таращились друг на друга в темноте, чу, из далекой дали на серебристо-чистой ноте ответил едва проснувшийся петух - а потом еще один, и еще. К. словно взбесился. Он подобрался, словно птица, готовая к полету, хлопнул себя по фалдам и залился жутчайшим кукареканьем - а эхо возвело крик в степень. Он вопил, покуда у него не вздулись жилы, и в профиль был ни дать ни взять взъерошенный, хоть сейчас готовый в драку повелитель насестов, который забрался на кучу навоза и хлопает крыльями. Он доорался до истерики, и его аудитория в долине все росла и росла, пока уже со всех сторон, со всех Афин, ему не принялись кричать в ответ, перекликаясь, как охотничьи рога, проснувшиеся петухи. Наконец, когда наш хохот стал переходить в истерику, мы упросили его остановиться. Ночь была буквально нашпигована петушиными криками - все Афины, вся Аттика, казалось, вся Греция; и мне почудилось, что даже по ту сторону океана среди ночи тебя разбудили за рабочим столом эти серебряные переливы: хор аттических петухов имени Кацимбалиса.