Письмо XXXIII
Из Парижа, 1732.
Говорят, я поправляюсь, хотя никакого облегчения не чувствую. Харкаю огромными сгустками, сплю, только принявши снотворное зелье; с каждым днем все более слабею и худею. Молоко мне не то что опротивело, пью я его с удовольствием, но оно отягощает мне желудок. Не могу сказать, чтобы меня мучила моя телесная немощь, страданий я почти не испытываю – только небольшое стеснение в груди и частые недомогания. К тому же у меня ведь нет никакого острого заболевания, а просто упадок сил. А вот душевно я страдаю жестоко. Не могу выразить вам, чего стоит мне жертва, на которую я решилась; она убивает меня. Но я уповаю на господа – он должен придать мне силы! Он милосерд, он всевидящ, ему ведомы моя добрая воля, мои старания, все мои чувства – он поддержит меня. Одним словом, решение мое твердо теперь – как только смогу выходить из дома, отправлюсь на исповедь и покаюсь в грехах своих. Только я не хочу, чтобы об этом знали другие; в моем внешнем поведении мало что должно измениться. У меня есть причины, почему я хочу, чтобы все это оставалось в тайне: во-первых, из-за госпожи де Ферриоль, которая стала бы ко мне приставать, чтобы я исповедовалась у молиниста, и еще из-за госпожи де Тансен – она затеяла бы какую-нибудь интригу, начала бы ездить из дома в дом, собирая всех записных святош, и те стали бы меня изводить; а главное, мне надобно держаться осмотрительно, вы сами знаете с кем. Он говорил со мной об этом предмете как нельзя более разумно и дружественно. Его благожелательное ко мне отношение, его деликатный образ мыслей, то, что он любит меня ради меня, будущее бедной малютки, которой необходимо будет обеспечить приличное положение, – все это заставляет меня вести себя с ним очень и очень осмотрительно. Угрызения совести давно тревожат меня; выполнив свое решение, я обрету покой. Если шевалье не сдержит своего обещания, больше я с ним не увижусь. Вот, сударыня, на что я решилась, и решение это выполню. Я не сомневаюсь, что оно укоротит мне жизнь, если мне придется прибегнуть к этой крайности. Ведь никогда еще любовь моя к нему не была столь пламенной, и могу сказать, что и с его стороны она не меньше. Он относится ко мне с такой тревогой, волнение его столь искренне и столь трогательно, что у всех, кому случается быть тому свидетелями, слезы наворачиваются на глаза. Прощайте, сударыня. Рассказывая вам все это, я, как видите, уповаю на доброту и снисходительность ваши. Но будьте уверены, если только ваша Аиссе будет жива, она станет достойной вашей бесценной дружбы, которой столь дорожит.
Письмо XXXIV
Из Парижа, 1733
Вы велели мне как можно чаще давать вам знать о себе. Охотно подчиняюсь этому, ибо нет никого на свете, перед кем я бы так благоговела, кого бы так чтила и уважала. Ничто не может помешать мне предаваться этому чувству – оно справедливо и безгреховно. Да и как не любить мне ту, кто открыл мне, что такое добродетель, кто столько усилий положил на то, чтобы наставить меня на сей путь, и сумел поколебать во мне наисильнейшую страсть. И вот вам, сударыня, наконец награда за праведные ваши старания. Я предаюсь в руки Создателя. Я от чистого сердца стараюсь побороть свою страсть и твердо решилась отречься от своих заблуждений. И если суждено вам потерять ту, которая любит вас, как никто другой на свете, знайте, что это вы своими стараниями способствовали ее счастью в мире ином. Я поведала вам о состоянии души моей, теперь отчитаюсь о состоянии моего тела. Я по-прежнему кашляю, харкаю кровью, худею. Молоко усваивается довольно хорошо, но за прошедшие два месяца оно не произвело того благотворного действия, на которое рассчитывали. Мне тут недавно вспомнилась одна монахиня из Новокатолического монастыря [288], которую я очень любила и которая умерла от той же болезни. Мысль о скорой смерти печалит меня меньше, чем вы думаете. Я чувствую себя такой счастливой, что господь удостоил меня своей милости, и буду отныне стараться воспользоваться этим оставшимся мне сроком. В конце концов, дорогой мой друг, не все ли равно, немного раньше, немного позже – и что есть наша жизнь? Я как никто должна была быть счастливой, а счастлива не была. Мое дурное поведение сделало меня несчастной: я была игрушкой страстей, кои управляли мною по собственной прихоти. Вечные терзания совести, горести друзей, их отдаленность, почти постоянное нездоровье, и, наконец, никто лучше вас не знает, сударыня, как мучительна жизнь на одре болезни. Прощайте, дорогой мой друг, любите меня и молитесь за успокоение души моей, будь то на этом свете, будь на том. Обнимите за меня любезных ваших дочерей.
Письмо XXXV
Из Парижа, 1733.
Нынче после полудня, сударыня, получила я письмо ваше, доставившее мне истинное удовольствие. Здоровье мое не становится лучше, а время года сейчас такое, что вряд ли можно надеяться на целительное действие лекарств. Вы спрашиваете меня, изменилась ли я, – даже очень изменилась: глаза стали какие-то серо-бурые, щеки ввалились, лицо вытянулось и побледнело. А что до тела, то одна кожа да кости остались; если бы я румянилась, я бы выглядела бодрее. Лицом я изменилась меньше, чем можно было ожидать, и губы не совсем еще бледные. Короче говоря, прескверная это штука – истощавшее тело. Что касается до моей души, то в будущее воскресенье, надеюсь, она уже полностью будет очищена от скверны. Я покаюсь во всех грехах своих. Вчера произошла у нас весьма трогательная сцена. Посылаю вам копию с того письма, которое было мне собственноручно вручено в ответ на то, которое написала ему я, и в котором я, выражая ему свои чувства, объявляю о своем решении и прощаюсь с ним. Поскольку он отдал мне его сам, у меня не было возможности прочесть его сразу. У нас был по этому поводу разговор, и если бы только вы присутствовали при нем, вы наверняка, так же как и мы, не могли бы сдержать слезы. Разговор этот отнюдь не меняет моих намерений, да он и не пытался уговаривать меня изменить их. Вы будете удивлены, узнав, что помогают мне в этом предприятии мой возлюбленный, госпожи де Парабер и дю Деффан, и что более всего скрываю я предстоящую исповедь от той, кого мне пристало бы рассматривать как мать свою. Словом, в воскресенье госпожа де Парабер увезет ее из дому, а духовника порекомендовала мне госпожа дю Деффан, это отец Бурсо [289], о котором вы несомненно наслышаны. Он умен, знает свет и сердце человеческое; он благоразумен и не притязает на славу модного исповедника. Вас, должно быть, удивляет, что я избрала себе подобных наперсниц, но они ходят за мной все время, что я больна, особливо госпожа де Парабер, которая почти не оставляет меня и выказывает дружбу удивительную – окружает меня заботами и вниманием, осыпает подарками. И ею самой, и ее слугами, и всеми ее вещами я могу распоряжаться так, как если бы все это принадлежало мне. Она приезжает ко мне одна, остается на весь день и ради меня отказывается от встреч со своими друзьями. Она помогает мне, не высказывая при этом ни одобрения, ни осуждения, – дружественно выслушав меня, тотчас же предоставила свою карету, чтобы поехать за отцом Бурсо, и, как я только что упомянула, ради моего спокойствия увозит на этот день из дому госпожу де Ферриоль. А госпожа дю Деффан, ничего не знающая о моем образе мыслей, сама предложила мне своего духовника. Я не сомневаюсь, что все, чему ныне они являются свидетелями, заронит искру в их души и, даст бог, будет способствовать и их обращению. Прощайте, сударыня. Мне так радостно беседовать с вами, что трудно с вами расстаться. А расстаться придется, увы!
Ваше письмо, дорогая моя Аиссе, не столько огорчило меня, сколько растрогало. Оно исполнено правдивости и источает аромат добродетели, которому я не в силах противиться. Я не смею роптать, раз вы обещаете, что не перестанете любить меня. Не отрицаю, что я придерживаюсь иного образа мыслей, нежели вы; но еще более далек я, слава богу, от желания обращать кого-либо в свою веру и считаю весьма справедливым, чтобы каждый поступал согласно велениям собственной совести. Будьте спокойны, будьте счастливы, моя дорогая Аиссе, мне безразлично, каким способом вы этого достигнете – я примирюсь с любым из них, лишь бы только вы не изгнали меня из своего сердца. Всем своим поведением я вам докажу, что достоин вашего расположения. Да и почему бы могли вы разлюбить меня, если в вас меня пленяют прежде всего ваша добродетель, ваша искренность, чистота души вашей? Я повторял вам это уже сотни раз, и вы убедитесь, что я говорю правду. Но заслужил ли я того, чтобы прежде, чем поверить мне, вы ждали от меня поступков, подтверждающих мои слова? Разве недостаточно знаете вы меня? Разве не питаете ко мне доверия, которое всегда внушает правда тем, кто способен ее почувствовать. Поверьте мне, дорогая моя Аиссе, что я люблю вас отныне самой нежной, самой чистой любовью, какую только вы себе можете пожелать. А главное, будьте уверены, что я еще более, чем вы, далек от мысли связать себя когда-либо другим обязательством. Пока вы позволяете видеть вас, пока я могу льстить себя надеждой, что вы считаете меня наипреданнейшим вам в мире человеком, мне ничего более не нужно для счастья. Завтра я вас увижу и сам вручу вам это письмо. Я предпочел вам написать, ибо не уверен, что сумею заговорить о сем предмете достаточно хладнокровно. Рана слишком еще свежа, а я желаю предстать пред вами лишь таким, каким вам отныне угодно видеть меня, – покорным вашей воле и неизменным в чувствах своих к вам, какими бы узкими пределами вы ни стремились их ограничить; но я боюсь обнаружить пред вами слезы, кои не властен буду удержать, как бы ни утешен я был вашим обещанием навсегда сохранять ко мне дружеские чувства. Я дерзаю верить этому, дорогая моя Аиссе, не только потому, что мне известна ваша искренность, но и потому, что убежден: не может столь нежная, столь верная и преданная любовь, как моя, не найти отзвука в таком сердце, как ваше.
288
289