Простите меня за эти небрежные замечания.
Ксении Михайловне спасибо за экзотический бумажник, который немедленно экспроприировала наша дочка. Как говорит бывшая нянька нашего сына - вещь осталась в семье.
Если Вам (вам) попадется 4-й номер "Октября", то прочтите мою повесть "Иностранка", не потому, что это новая "Анна Каренина", просто там отражена наша жисть.
Писал ли я Вам, что наш ребенок Коля ввел в эмигрантский обиход новое слово, живо подхваченное массами? Как-то раз Лена дала ему утром кашу, он потрогал ее ложкой и говорит: "Это - хунья". Лена спросила - что?! И Коля внятно повторил: "Хунья! Папа всегда говорит такое слово - хунья".
Ксению Михайловну благодарю за ласковое письмо. К сожалению, мы с ней почти незнакомы, я только помню, что она красавица.
Слышал, что умер Бакинский. Он хорошо относился ко мне, и у нас началась переписка, и я даже, к счастью, успел поблагодарить его за доброе ко мне отношение, но вот он умер, жалко.
Израиль Моисеевич, не болейте бронхо-пневмонией, ни вместе, ни по отдельности. Вам еще надо написать три толстых книги, два тома мемуаров и том беллетристики.
Здесь Гордин. Надеюсь, он захватит для Вас какой-нибудь выразительный пустяк. Крепко вас обоих обнимаю. Мама, Донат, все мы вас любим.
Ваш С. Довлатов
VII-e письмо
12 апреля 1990 г.
Дорогой Израиль Моисеевич! Во-первых, не болейте. Знаете любимый анекдот Франца Кафки? Нищий говорит миллионеру: "Я четверо суток не ел". А миллионер ему строго отвечает: "Вы должны обязательно постараться поесть". На роль миллионера, впрочем, я ни с какой стороны не гожусь - у меня совершенно разрушена печень, и вообще года два назад я чуть не умер, но об этом противно рассказывать.
Вы говорите: "Когда что-то сочиняю, то более всего полагаюсь на неопределенность того, о чем пишу". Мне это очень знакомо, и я даже думаю, что так и должно быть, тем более, что Лев Толстой - это единственная удавшаяся попытка "сказать все до конца". При том, что, согласитесь, ощущаемая Вами неопределенность при писании все-таки не отменяет какого-то физиологического понимания: вот эта неопределенность мне удалась, а вот эта неопределенность никуда не годится. Вообще, мне кажется, литература живет в каком-то очень узком пространстве между растерянностью и ясностью: когда все неясно, то писать, вроде бы, нечего, а когда что-то становится ясно, то писать, вроде бы, уже и не зачем. Так что атмосфера для писания - это что-то вроде полу-ясности, неопределенности, о которой Вы говорите. У меня был знакомый, у которого высшая литературная похвала звучала так: "Увлекательно и по-хорошему непонятно". Простите за неуклюжие умозаключения, но что-то в них есть, что-то неопределенное, я надеюсь.
Что касается Л.М., то я с Вами не совсем согласен, мне не кажется, что он бездарный человек, у него есть дарование, во всяком случае было, которое я очень ценю: он был чрезвычайно забавный и нетривиальный говорун. До бумаги доносить все это он не научился, да и не стремился к этому, но в устных отношениях он был, поверьте, очень интересный, своеобразный и обаятельный человек. Просто у него в душе поселилась невероятная достоевщина, и он, что называется, перемудрил, во всяком случае - в отношениях со мной. Должен сказать, что его мало кто любил в эмигрантской интеллигентской среде, но нам с Леной он очень нравился при всем его неясно откуда взявшемся жлобстве. Я бы мог много рассказать о нем, в том числе и симпатичного, но в письме это трудно. Когда мы окончательно поссорились, и Лена сказала: "Хорошо, что ты Борю наконец раскусил", - я ответил: "Я его не раскусил, я в нем разочаровался, это разные вещи". Я, честно говоря, до сих пор жалею, что так вышло.