В воздухе здесь разлиты тонкие ароматы розового масла, а в сумерках между строгими, красивыми линиями капуанских улиц возникают (зачастую не существующие в действительности) образы изящных женщин, увлекающих в свои ласки, — таких изысканно-женственных по сравнению с блудницами Рима. И еще здесь являются также образы гладиаторов — таких безукоризненно-искусных и изысканно-мужественных по сравнению с грубыми рубаками в Риме. Все в Капуе выглядит более изощренным. Здешние гладиаторы кажутся лучше, даже если гладиаторы в Риме прошли обучение у ланист и рудиариев из Капуи[49]. И здешние женщины, должно быть, дают наслаждения более утонченные.
Все это в какой-то степени объясняет знаменитую капуанскую заносчивость[50], которая бывает резка, как здешние ароматизированные вина. Впрочем, я предпочитаю фунданское и глубокую мягкость сурового Лация[51].
Как ни странно, благодаря все той же восторженно-завистливой молве, даже ателлана[52] кажется здесь изысканной. Местные уроженцы, непонятно почему, кичатся особой чистотой своего оскского языка, который я все равно воспринимаю только как грубое наречие нашего, латинского, и понимаю хуже греческих диалектов (на этих последних можно, по крайней мере, читать хорошую поэзию[53]). Однако в целом здешняя ателлана не так уж отличается от той, которую можно видеть в Риме. Третьего дня в качестве exodium[54] играли «Тяжбу жизни со смертью»[55] — произведеньице совершенно никудышнее даже после трагедий Акция, которые этот exodium так сказать «венчал». Капуанцы просто упиваются звуками оскского языка, который они уже и сами не особенно хорошо понимают. Во всяком случае, мне почти благоговейно сообщили, что Паппа[56] они называют Каснаром[57], и ужасно гордятся этим. Тем не менее, даже ателлана здесь изысканна.
Несмотря на очевидную глупость кампанского высокомерия, Капуя — город воистину величественный. Улицы Капуи прочерчены, как плавный, внимательный полет сокола в небе и его смертоносное падение на землю. И наши, и греки зачастую выводят название города от наших слов caput или campus[58] но, в действительности, оно происходит от этрусского capys, что и значит сокол, поскольку Капую основали этруски. Говорят также, что именно поэтому Капуя называлась когда-то в переводе на наш язык Вултурном[59], как и ближняя река. (Ныне Вултурном называется небольшой поселок неподалеку от впадения этой реки в Нижнее море[60].) Впрочем, наше слово caput по смыслу очень подходит этому городу, расположенному в самом центре Италии[61] и достойному быть его главой[62]. Примечательно также, что этрусское capys напоминает о птицегадании, без которого вряд ли когда обходилось основание города. Наше предание об основании Рима запутано: чтобы распутать его, обычно говорят, что первым увидел соколов Рем, но Ромулу явилось большее число птиц[63]. Потому-то и облик и вся история Рима запутаны, полны несуразностей, противоречий и распрей, а в Капуе все предельно ясно и четко, как полет сокола и его безошибочно рассчитанное падение.
Капуанские улицы до сих пор вытянуты совершенно строго, как ряды копий, изготовившихся к бою. Арена[64] и театр словно уравновешивают город и своими строениями и своими страстями[65]. Капую считают родиной гладиаторских боев, но не следует забывать, что именно в этих краях родилась ателлана: эти два зрелища — словно крылья сокола, уравновешивающие и направляющие его полет.
И те же соколиные крылья замерли на шлемах гладиаторов древнейшего вида, ведущего свое происхождение от бустуариев[66]: здесь до сих пор можно видеть старинный поединок Меркуриев, который завершается тем, что труп побежденного уволакивает, предварительно разбив ему череп молотом, отвратный до содрогания этрусский Харон[67].
Третьего дня я смотрел «Подложного Юпитера» — еще более грубую и смехотворную потеху над Иксионом, чем «Амфитрион» Плавта[68]. Как и у Плавта, два Меркурия очень забавно пререкались друг с другом, а затем подрались. Не знаю, было ли это сделано умышленно или же здесь имело место совпадение, но драка потешных Меркуриев очень напоминала смертельный поединок бустуариев. Зрители заметили это и смеялись, тогда как кровавый поединок Меркуриев-гладиаторов всерьез вызывает чисто кровожадный восторг без смеха.
Восторг, испытываемый от поединка, когда мы не ставим ни во что жизнь побежденного, находится, таким образом, где-то посредине между ужасом, содроганием смерти и самозабвенным смехом — потехой над страданием. Обычно мы над этим не задумываемся. Равно как не задумываемся, почему грозного проводника душ Меркурия, который единственный изо всех богов, обладателей сиятельного неба и бессмертия, не страшится мира вечного мрака и смерти, мы представляем себе обычно как изящного, даже привлекательного своим лукавством пройдоху. Вот кто воистину способен помнить о смерти средь веселого пира. Лукавствующий ради корысти, играющий ради спасения, играющий ради смерти, играющий ради игры как таковой, единственный из богов, пребывающий поочередно в мире бессмертных, в мире смертных и в мире смерти, шутник и обманщик, очаровательный, желанный и неутомимый любовник, единственный, кто прикасается к грозным тайнам мирозданья, изощренный убийца, владеющий вычурным щитом-зеркалом и мечом-серпом, наподобие фракийского, но совершенно сказочным. Гладиаторский бог.