Выбрать главу

Сейчас, когда я вспоминаю этот пронзивший меня ужас, мне вдруг показалось, что в какое-то мгновение взгляд быка встретился с моим взглядом. Вот я и нашел нужное слово: взгляд, в котором жил ужас, пронзил меня. Даже своим рогом бык не мог пронзить меня так страшно. Взгляд — копье, стрела, меч в молниеносном ударе[85], от которого не защититься доспехами. Во взгляде живет то, что в данное мгновение есть сущность существа, — восторг, ненависть, любовь, презрение, желание, радость, благоговение, боль. Взгляд быка пронзил меня, словно копье, которое стало тогда стержнем моего существа. Теперь я знаю, что ужас есть ожидание неотвратимого страдания.

Бык вырвался из святилища, и его кровавая глыба исчезла за оградой — самое живое, что было тогда среди нас, ибо это и было источником смерти. За оградой святости не было, и стражники беспрепятственно пронзили быка копьями: они не испытали ужаса, объявшего всех нас, и бык был для них не священной жертвой, а грудой живого мяса — как для охотников или мясников.

Лужа крови у мертвого рыжего всхолмления была очень темной, почти черной.

Я опять пытаюсь осмыслить совершенно дикий, истинно животный ужас, описывая его множеством слов. Сумела бы передать эту виноцветную разящую молнию и еще более ужасную неподвижность лужи чернеющей крови, сумела бы передать все это немногими словами Исмена — восхитительная белая роза с золотистым окаймлением лепестков? Может быть, и сумела бы, но, думаю, вряд ли. В этом я и нахожу оправдание собственному многословию. Если бы ей удалось это, я был бы посрамлен ужасно и не находил бы себе места от стыда, словно грубый рубака из Рима, побежденный в некоем гладиаторском поединке искусным бойцом из Капуи.

Кстати, разве не то же происходит в трагедии, которой мы восторгаемся настолько, что даже кичимся друг перед другом своим восторгом? Разве не то же происходит, когда мы наблюдаем гладиаторские бои? Мы все вместе испытываем тот же священный, жертвенный ужас и радуемся его преодолению, переживая победу над тем из гладиаторов, который внушал этот ужас и нам и гладиатору-победителю: мы радуемся, что побеждены не мы, и потому чувствуем себя победителями. Мы радуемся смерти, убийству по нашей воле, а еще мы радуемся, обнаруживая в себе чувство сострадания.

Проснувшись вчера утром, я очутился в действительности, еще более странной, чем самый несуразный сон. Небо и все, что находилось под небом, было затянуто рыже-алой — не виноцветной, а грязной и пыльной шкурой быка, предназначенного для торжественного заклания, но злосчастно заколотого копьями. Рыже-алый цвет был прозрачен, как, должно быть, прозрачна мгла в царстве мертвых. Я слышал крики, лязг металла — вроде бы, оружия, но не только — глухие удары, словно бревна били о камень. Все сливалось в гул, столь же мутный и прозрачный, как и заволакивавший все рыже-алый туман. Это было подобием потустороннего мира, а неясный и совершенно противный рассудку гул — подобием гула, в который сливаются стенания душ мертвых, напоминающие писк летучих мышей, если верить Гомеру[86]. Писк этот был рассерженным, испуганным и возмущенным и впивался в мозг тысячами иголок, которые жалили, словно устремляясь из крохотных искр, вспыхивавших в мельчайших прорезях рыже-алого тумана.

Я выбежал на улицу. Не успевшее войти в полную силу солнце утонуло в облаках пыли, сливавшихся с мутными небесными облаками. Весь сумбур моего пробуждения в мгновение ока распался на вполне умопостигаемую действительность. Я испытал такое чувство, будто корабль, вонзившийся в свирепый морской вал, снова уверенно ложился на взбудораженную волну.

В школе Лентула Батиата произошел бунт. Поводом послужила необычайная изворотливость Лентула: не далее, как третьего дня, неведомо каким образом Лентулу удалось окрутить претора, и претор вдруг решил, что вместо гладиаторов Аврелия Скавра, как было договорено, сражаться будут гладиаторы Лентула. Аврелий Скавр был вместе со мной на ужине у Бадия и горько сетовал на судьбу, осыпая проклятиями Лентула.