Глаза у нее цвета осенней листвы, того оттенка, который словно желает оставаться незамеченным. Черты лица ее изломаны, как у старинных статуй. Имени ее я не знаю. Может быть, это к лучшему.
Я чувствую ее. Удивительно приятное чувство. Спокойствие. Блаженство.
Помню, когда-то меня поразили слова, что достигнутый идеал, полная уравновешенность есть не жизнь, а смерть. Это пугает немного. И не хочу верить в это. Впрочем, в amor, где нет горечи amarus, есть смерть mors. A mors уводит в immortalitas бессмертие. Не это ли и есть мир, который я увидел с ее появлением? Не в этом ли и высочайший смысл ars gladiatoria — постоянное ощущение смерти, приобщающее к бессмертию?
Amor имеет еще одно созвучие, еще одно похожее чувствование. Mare море.
Двенадцать лет назад у меня была возлюбленная. Молоденькая девушка из семьи со строгими старыми понятиями о добродетели.
Мне нравилось резко срывать одежды. И в прямом и в переносном смысле. Ты знаешь это, Луций. Ты знаешь, что тогда мне это нравилось особенно. И что тогда, в те годы, в этом был особый привкус. Ты только что вернулся из Греции. Удача Суллы сияла тогда ярче солнца, а ты был самой прекрасной звездой в его созвездии. Я же был твоим двойником-противоположностью. Я постиг тогда пьянящую трезвость λάθε βιώσας[160] — такого скромного, но такого гордого. Тогда я редактировал твою «Марсийскую войну» перед тем, как Сулла велел своему вольноотпущеннику искромсать ее. Гречишка переусердствовал в аттическом стиле, и тогда (может быть, даже несколько обидевшись) я впервые увидел прелесть азийских одеяний[161]. Но в те дни многих еще пугала моя страсть к наготе мысли. И эта девочка тоже была ужасно напугана.
Когда я сорвал с нее одежды и стал ласкать виноградины ее грудей (груди эти были очень округлы), она вся трепетала от желания и от страха перед наготой моих мыслей. Они были такими чистыми, мои мысли без прикрас, но такими непривычными… Именно это и вызывало у всех страх, а у некоторых и неприязнь ко мне. Ты это помнишь, Луций.
Я желал восторженного соединения. Испуг в ней был не менее силен, чем желание. Я не взял ее. Я был слишком порывист. Я желал и от нее порыва.
Несколько дней спустя я узнал о сне, который пригрезился ей. Мы стояли с ней на берегу моря. Море было очень светлым и прекрасным. Сверкающим. И вдруг она увидела, что волны, подкатывавшиеся к ее ногам, несут множество самой отвратной грязи. Она вскрикнула и бросилась прочь. А я засмеялся очень радостно, бросился в волны и стал кричать ей, что вода в этом ласковом море не грязная, но напротив — чистая и живительная, как в самом восхитительном роднике. Сведенными вместе ладонями я черпал воду у своих колен, жадно пил ее и смеялся. Я призывал ее не бояться. Она поверила, сделала шаг ко мне и… проснулась.
Вот с этим морем из девичьего сна, которое я пил жадно и с наслаждением, сравнима неведомая стихия, которая явилась ко мне здесь. Mare — amor… «Ты шутишь!» — звучит ее радостный возглас. Словно мой собственный призыв из далекого девичьего сна.
Amor — mare. Что это, Луций?
Помнишь раковину, которую мы слушали в Таррацине? «Мы, подобно раковине, пытаемся вобрать в себя и шум моря и его безбрежность…». Мы были слишком молоды, и нам очень нравились красивые слова. Теперь я хочу упасть в эту раковину и очутиться в ее шуме и в ее безбрежности, потому что она — моя стихия. Она — мой мир, звучащий в ее словах.
К чему я пишу все это, Луций? Ты это и сам знаешь, потому что знаешь меня, пожалуй, даже лучше, чем знаю себя я сам. Не в том ли и состоял твой лукавый умысел, когда ты отправил меня в Кампанию исследовать начала ars gladiatoria? Да, действительно, все в мире неразрывно связано друг с другом и ничем не следует пренебрегать. Даже твоим баснословным богатством, Луций.
Чувствую ее присутствие. И удивительно приятное спокойствие. Не из ряда ли это amor — mors — immortalitas[162]? Или я уже достиг того напоминающего изгиб раковины вскругленья на небосклоне пути жизненного, когда чувства вызывают приятную негу, но не порыв? Впрочем, хочу видеть ее, и это утешает.