Выбрать главу

Я видел, как дождевые потоки били в лицо карфагенянам, а молнии слепили их. Жалкая речушка вздыбила воды свои, цепко охватив тела карфагенян по самою грудь. Греки рассекали переправлявшихся карфагенян на небольшие группы, рубили их, почти не встречая сопротивления, загоняли обратно в реку, где уже рубили друг друга охваченные животным ужасом сами же карфагеняне. Жалкая речушка стала грозной водной стихией, поглощавшей карфагенян тысячами вместе с их оружием, конями, колесницами. Карфагенян пало более десяти тысяч, в том числе и весь «священный отряд», насчитывавший две с половиной тысячи бойцов, отличавшихся доблестью, знатностью происхождения и богатством. Поэтому среди военной добычи оказалось также огромное количество серебряных и золотых чаш и разного рода других украшений.

Не исключено, что некоторые из этих украшений (явно пунического стиля) я видел у Верреса и в их изначальном, подлинном виде, и уже в различных сочетаниях после переделки в пресловутой сиракузской мастерской. В храме бога реки Кримиса в Сегесте я видел несколько посвященных туда белых карфагенских щитов, тогда как почти все взятое после битвы оружие — около тысячи панцирей и более десяти тысяч щитов — было посвящено в храмы Сиракуз и, главным образом, Коринфа. Приобретать их я не пытался: это было бы святотатством — не хочу уподобляться Верресу. В целом эти щиты напоминают аргосские несколько более раннего времени и опять-таки белые[274]. Случайность ли это? Какая связь могла существовать между Аргосом и Карфагеном? Вспоминается начало «Истории» Геродота: как финикийцы прибыли в Аргос и похитили оттуда женщин, в том числе Ио. Конечно же, я шучу.

Помнишь белые щиты, с которыми шли на нас кимвры? Воистину, белый цвет, которым светится наше имя — особенно в его греческой форме, — может быть также цветом смерти.

Белые глаза Сфинги, летевшей за мной в те дни, когда я метался Черным Всадником… Цвет ее тела, особенно тех частей, которые обычно прикрыты одеждой… Лаская эту белизну, я уходил из жизни.

Обязательно займусь в своем исследовании вопросом о белых щитах.

Сущность этой реки, в которую я так никогда и не вошел, нахлынула на меня и понесла в потоке своей памяти, потому что она соответствовала моей сущности: именно пробушевавшая здесь более двух с половиной веков назад битва[275], а не причудливое предание о боге Кримисе, который в образе огромного пса совокупился с троянкой Сегестой, прародительницей города[276], именно эта битва составляет стихию реки, которая так родна мне, которая есть моя стихия, и которую я чувствую всем своим существом. Иначе я не наслаждался бы ее воображаемым течением, но, словно камень, пошел бы в нем ко дну.

Я снова видел эту столь захватывающую битву и столь великолепное оружие. Я снова вспомнил, что тот единственный шлем, который украшен изваянием моей Сфинги, если даже не принадлежал самому Тимолеонту, как утверждают здешние греческие пройдохи, то, во всяком случае, относится к тем временам, когда греки отстояли свою свободу на Сицилии и потеряли ее в самой Греции[277]. Снова неудержимо захотелось прильнуть пальцами к ее спине и ощутить там совершенно восхитительную родинку. Я имею в виду не Сфингу во плоти, оставшуюся в Сиракузах, а изваяние на гребне шлема: с меня довольно самой сущности, а не ее конкретного воплощения. Я влюблен во влюбленность.

И еще одна река, едва ли не самая гераклитовская, текущая не в русле, между двумя берегами, но в жизни нашей, — Лета, река Забвения. Забвение — вот что постоянно убивает наше чувство и постоянно обновляет, омолаживает его, заставляя нас смотреть на него через некую преобразующую водную гладь Воспоминания. Вместе Забвение и Воспоминание составляют Память — все ту же искусно сотканную ткань.

Я вспомнил о Забвении — что Забвение тоже причастно Эросу, а Эрос причастен Забвению. В мысли мои явился Амур Летейский, которого почитают у нас в Риме в храме Венеры Эрикины. В этом же храме, подобии столь благодатного для меня храма у вершины Эрика, стоит статуя Амура Летейского, напоминающая все ту же оскверненную Верресом праксителевскую, а рядом — очень древняя статуя, привезенная из Сицилии Марцеллом после взятия Сиракуз[278] — города, где осталась моя Сфинга, и города, где по указанию Верреса переделывают старинные произведения искусства. Вот как сходится в одной точке все, что было со мной на Сицилии и еще до Сицилии.