Март 1843.
Что до меня, я ощущал такую усталость, точно прошел четыре, а то и пять лье пешком, правда, усталость столь приятную, что мне жаль было расставаться с нею; все удалось так чудесно, и я разделяю Ваше изумление, хоть и привык к тому, что хорошо составленные планы легко исполняются. Не правда ли, забавно чувствовать полную свободу вдали от мира,— и все благодаря достижениям цивилизации? А знаете почему я сорвал один лишь цветок с этих прелестных белоснежных кустов жасми-на,— да потому, что мне захотелось оставить их до следующего раза; что Вы на это скажете? Впрочем, взглянув на карту, я понял, что мы совершили географическую промашку. И ошиблись мы приблизительно иа четверть лье; нам надобно было пройти дальше; но не будем огорчаться — исправимся в следующий раз. Мы произвели весьма приятную разведку. Главное, Вы были неотразимы. Вы не открыли мне ничего нового, сказав, что возвращаете то, что дал Вам я; однако ж признание это доставило мне тоже несказанную радость, ибо оно доказывало, что на самом деле Вы не думаете обо мне так плохо, как говорите в наши черные дни. Сегодня я вполне забыл о них; забудьте и Вы мои вспышки гнева и несправедливые обвинения. Вы спрашиваете, верю ли я в существование души. Пожалуй не слишком. Однако, размышляя о некоторых вещах, я нахожу один аргумент в защиту этой гипотезы: как могли бы две бездушные материи рождать чувства и проникаться ими от слияния, которое выглядело бы пошлым, если бы за всем этим не стояла некая идея? Вот Вам сухая, педантская фраза, смысл которой в том, что когда двое любящих целуются, ощущение, испытываемое ими, отлично от того, что возникает при прикосновении губами к самому нежнейшему шелку. Но аргумент имеет свою ценность. Если Вы пожелаете, при первой же встрече мы поговорим о сверхчувственном. Это — предмет, который весьма меня увлекает, ибо он неисчерпаем. До понедельника Вы напишете мне, не правда ли, и сообщите, где мы встретимся? Там надобно быть в час, нет, в половине первого часа. Вы все вспомните; итак, пуститься в путь мы должны в половине первого часа. Разве что-то неясно?
Теперь — половина пятого; встать же мне нужно до десяти часов.
Париж, суббота вечером, 25 марта 1843.
В письме Вашем не видно и следа раскаяния. Я сожалею об амбровой трубке, которую Вы выбрали. Было что-то особенно приятное в возможности все время подносить к губам Ваш дар. Но пусть будет так, как жотите Вы; я говорю о том всегда, но покорность моя не идет мне во благо.
Я совершеннейше опустошен моею службой. Собор давит на меня всем своим весом, не говоря уж о той ответственности, какую я принял на себя в порыве ревностного усердия, в котором теперь жестоко раскаиваюсь. Я от души завидую женщинам — им судьбою предопределено лишь заботиться о своей внещности и подготавливать впечатление, какое они желают произвести на других. Выражение «другие» представляется мне гадким, однако ж боюсь, что Вас оно занимает более, нежели меня. Я ужасно сердит на Вас, сам толком не знаю, за что; верно, есть что-то весьма существенное, ибо понапрасну я бы не сердился. Сдается мне, что день ото дня Вы становитесь все эгоистичнее. В понятии «мы» Вы всегда видите лишь себя. И чем дольше я о том размышляю, тем тяжелее становится у меня на душе.
Если Вы еще не писали в Лондон с просьбою об этой книге — и не пишите,— совершеннейшая нелепость обременять даму подобным поручением. И хотя я весьма дорожу редкими книгами, мне бы не хотелось, чтобы эта просьба могла вызвать по отношению к Вам хотя бы тень недоумения. Издатель сей книги, добропорядочнейший, говорят, квакер, мог слишком поздно получить доказательства тому, что испанские католики в XV веке были людьми безнравственными, несмотря на Инквизицию, а быть может именно из-за нее. Экземпляр, оригинальный и единственный, стоит сто пятьдесят фунтов стерлингов. Насчитывает сочинение это сто с лишним страниц. Напрасно я заговорил с Вами о нем и совсем уж дурно с моей стороны было понять так поздно чрезвычайную трудность сего предприятия. Прощайте ......... . .