После неслыханного позора, который пережила Россия на Востоке, и общество русское, и народ русский были близки к отчаянию, к самоубийственному мятежу. Для всех представлялась ясной простая причина нашего разгрома: чиновно-дворянская бесхозяйственность, неумение овладеть огромными средствами Империи, чтобы сделать ее непобедимой. Чиновники этого не могли сделать; сама собою сложилась мысль, что нужна иная, не канцелярская власть и что эта власть – что касается законодательства – должна быть в согласии с народной волей. Наскоро создано было народное представительство, о котором русское образованное общество мечтало целое столетие и ради которого деды нынешней аристократии шли на эшафот и в рудники Сибири. Но одно народное представительство, крайне невыработанное и случайное, не могло вывести нас из анархии. Необходимо было и новое правительство в стиле великой реформы. Столыпин чрезвычайно подошел к этому стилю или, по крайней мере, к главным его координатам. С первых же шагов и заявлений нового премьер-министра стало ясным, что глава власти нелицемерно предан идее народного представительства и что Государственная Дума дорога для него, как для самих ее членов. Это тоже было великой новостью, встреченной в обществе с восхищением. Министр, уважающий народ, не только допускающий народное представительство, но внимательно выслушивающий его и соображающийся с его волей, – этого мы ждали столетие и почти отчаялись, не дождавшись. И народ, и образованное общество к началу XX века были утомлены затянувшимся бюрократическим режимом, душой которого было неуважение к родине. Любовь к родине, может быть, у многих чиновников и была: но любовь, как известно, не исключает жестокости. Вспомните, как любовь к детям и к жене извращалась самодурством у купцов Островского: любовь любовью, но главное – «чего моя нога хочет». Этот самобытный тон жизни – наследие средних веков – был усвоен и государством и ясно вел к одичанию страны. Великая реформа и первый страж ее – Столыпин – внесли в наш заглохший патриотизм благородную прививку. Как для одичавшей яблони мало своих корней, для государственности мало любви к родине – необходимо еще и уважение к ней. Без уважения народа к власти невозможно здоровое государство, но и, наоборот, без уважения власти к народу невозможно культурное государство, по крайней мере современное.
Чтобы уяснить себе образно эту мысль, сравните плохой крестьянский огород с культурным. Крестьянин может очень и очень любить свои чахлые насаждения, но по темноте своей и лени он не уважает законов их роста, не дает растениям того, что они требуют. Культурный огородник может гораздо менее любить свои растения, но он уважает их природу, дает ей полный простор и питание, облагораживая полезным скрещиванием, подбором и прививкой, – и, глядишь, его огород получает волшебные преимущества перед крестьянским. Бюрократия наша при всех ее (мне мало известных) добродетелях имела этот основной порок: неуважение к природе общества, нежелание считаться с естественными правами народными. В результате упадок народной жизни через пятидесятилетие отмены крепостного права сделался местами угрожающим.
Когда заявлены и любовь к народу, и уважение к нему, этого уже почти достаточно для плодотворной государственной работы. Но Столыпин кроме этих драгоценных качеств принес в своем лице еще одно великое – государственный талант. Это совсем особый талант, настолько же специальный, как в науке и искусстве. Основной чертой государственного таланта, как и всякого, я считаю способность угадывать лучшее и осуществлять его. Это та же изобретательность, которая особенно ярко проявляется в гениальных умах. Источник изобретательности есть глубокая индивидуальность, несвязанность характера тем, что думают все. Благодаря возможности подумать самому гениальный человек нащупывает то, мимо чего все ходят и не замечают. Часто не замечают нечто давно уже открытое, но брошенное и забытое, что выпало из поля зрения или вытеснено наплывом новых, более низких мод. Как талантливый государственный человек, Столыпин без труда нашел униженную, но великую идею – национальную. Она древняя, древнее самой государственности и веры, она жила у нас века и иногда господствовала, но после царя Алексея пришла в упадок прямо плачевный. Хотя третий член славянофильской формулы и указывает на народность как на одно из непререкаемых условий культуры, но славянофилы сумели только назвать идею национализма и не сумели ни развить ее содержания, ни примирить противоречий ее с другими своими основами. Национализм русский, конечно, не исчез совсем, как ничто в природе не исчезает, но без культурного ухода он одичал, как все дичает без ухода. Столыпин и умом, и сердцем примкнул к национальному движению, разбуженному у нас неслыханными бедствиями отечества. Талант Столыпина позволил ему понять, что приниженная народность не может дать высокой государственности, способной побеждать, и что лечить государство надо начиная с народа.
Слово «народ» у нас имеет, к сожалению, два смысла, и это придает ему двусмысленность. Чаще под «народом» разумеется простонародье, и это придает высокому понятию оттенок вульгарности. Государственный талант Столыпина подсказал ему, что в унижении у нас находится не одно простонародье, но и нация, которой простонародье составляет 98 процентов. Поднимать нужно не только простой народ, но и самое племя русское во всем объеме этого слова. Чернорабочий народ нуждается в культуре, но нуждается в государственной культуре и образованный класс, без которого нет нации. Если в опасной степени расстроена материальная жизнь народа, то, может быть, гораздо опаснее то расстройство духа, потеря веры в себя, потеря самоуважения, без которых невозможна никакая победа. Что такое национализм? Это алгебраический х, обозначающий очень сложное и многочленное содержание. Но суть национализма составляет благородный эгоизм, сознательный и трезвый, отстаиваемый с упорством, как душа, как совесть.
Столыпин явился в ту эпоху растления души русской, когда под иностранным и инородческим культурным засильем мы почти совсем забыли, что мы русские. Почти два столетия кряду нам прививалось отрицательное отношение ко всему своему и почтительное – ко всему чужому. «Иностранное» сделалось как бы штемпелем всего лучшего – «русскому» усваивалась оценка как второсортному и совсем негодному. Это началось при прапрадедах наших, и они не заметили, как очутились во власти морального завоевания, не менее вредного, чем завоевание физическое. Вместо того чтобы совершенствовать свое, мы начали хватать чужое, причем достаточно было даже чужому усвоиться как следует, чтобы на него распространилось презрение, относимое к своему. Хорошо усвоенное византийское православие, как только сделалось своим, стало казаться неудовлетворительным. Наша Церковь, когда-то возвеличенная до возможности появления таких святителей, как Филипп, Гермоген и Никон, была унижена до материального и морального нищенства в столетия Протасова и Победоносцева. Самодержавие наше, заимствованное из разных иностранных источников – Византии, Золотой Орды и у западных самодержцев, – как только сделалось своим, стало внушать недоверие в значительной части образованного класса. Заимствованный главным образом из Польши и Голшти-нии крепостной феодализм, лишь только сделался национальным, начал казаться отвратительным, подлежащим отмене. Превосходно усвоенное в век Миниха и Суворова западное военное искусство показалось в эпоху Милютина слишком «своим» и только потому подлежащим отмене. Может быть, во всем этом сказывается общий закон, в силу которого заимствованное чужое не надолго делается своим: чужое добро впрок нейдет. Так или иначе, но перед Столыпиным стояло два громадных факта, органически связанных. Несомненный упадок русской жизни, и государственной, и народной, с одной стороны, и потеря в народе веры в свое родное – с другой. Сложился гибельный гипноз, будто мы ничего не стоим и ничего не можем и будто в таких условиях нам всего лучше уступать иностранцам и инородцам, уступать и уступать… Из всех государственных людей Столыпин на своем посту наиболее определенно примкнул к русскому национальному движению, ставящему целью восстановить Россию в ее величии. «Вам нужны великие потрясения, – говорил Столыпин инородческой смуте, – нам нужна великая Россия».