К истинному несчастью (не одной России), Достоевский умер слишком рано, не дожив и до шестидесяти лет. Может быть, совсем иначе сложилась бы умственная жизнь Европы, проживи Достоевский еще 15-20 лет. Ведь он умирал, едва вступив в новую, окончательную эпоху своей огромной работы, он умирал, едва освободившись от удручающей нищеты, умирал на заре всеобщего признания, всеобщего им увлечения. Я живо помню похороны Достоевского. Я тонул в этой стотысячной толпе, я видел глубокую взволнованность молодежи, хоронившей своего учителя. Всего один месяц отделяет смерть Достоевского от цареубийства 1 марта. Но уже похороны Достоевского предсказывали тогдашней революции полный провал. Цареубийство тогда носилось в воздухе. Шайка политических психопатов подводила мины под дворцы, поезда, столичные улицы; она атаковала доброго и слабого монарха всюду, из подземелий и из воздуха. Но несмотря на неслыханную в истории лютость этой кучки злодеев, достаточно было побывать на похоронах Достоевского, чтобы убедиться, что тогдашней революции наступал конец. Она тогда еще не поставила своей кровавой точки, но психологически была подорвана - и главным образом благодаря Достоевскому. Разве не он гремел тогда против нигилизма, разве не он звал к новому высокому настроению, христианскому и национальному? Правда, он был не совсем одинок. Бок о бок с ним сражались единомышленные ему и одушевляемые им таланты - Писемский, Лесков, Аксаков, Катков, но он возвышался между ними, как Арарат, и все поглядывали на него, как на свою вершину. Даже Лев Толстой после смерти Достоевского писал, что потерял в нем свою нравственную опору. Вдумайтесь в значение этих слов, если принять в расчет, каким чудовищным самолюбием обладал Толстой.
Уже на пушкинском юбилее 1880 года в Москве сразу выяснилось, кто был тогда главой русской литературы. В своей знаменитой речи о значении Пушкина Достоевский пригнул к ногам своим даже непримиримых врагов своих, даже таких могучих соперников, каким был идол читателей - Тургенев. Даже великий автор "Дворянского гнезда" с присущим ему благородством склонил перед Достоевским свою седую голову. Юбилей Пушкина совсем нечаянно обратился как бы в коронацию Достоевского. Я не был на этом памятном юбилее, но от многих бывших на нем слышал, что это было нечто неописуемое по восторгу. "Все стали слушать так, как будто до тех пор никто и ничего не говорил о Пушкине, - признается Страхов: каково могущество таланта! - До сих пор слышу, как над огромной притихшей толпой раздается напряженный и полный чувства голос: "Смирись, гордый человек! Потрудись, праздный человек!" Восторг, который разразился в зале по окончании речи, был неизобразимый, непостижимый ни для кого, кто был его свидетелем... Толпа вдруг увидела человека, который сам весь полон энтузиазма, вдруг услышала слово, уже несомненно достойное восторга, и она захлебнулась от волнения, она ринулась всею душою в восхищение и трепет". Вот в каком тоне пишет покойный Страхов, столь вообще сдержанный и в общем-то холодноватый. Знаменитые писатели бросились целовать Достоевского, за ними публика устремилась к эстраде. Один юноша, добравшись до Достоевского, упал в обморок от охватившего его восторга. Аксаков объявил, что он не считает себя достойным сказать что-нибудь после Достоевского. И западники, и славянофилы выражали ему величайшее сочувствие и благодарность. "Вот что значит гениальная речь, - сказал Анненков, - она сразу порешила дело!"
Мне кажется, тут была не только гениальная речь, но немножко больше: речь пророческая. Слово "пророк" затаскано у нас, но само явление пророка - необычайная редкость, и вот толпа (тогда, в начале 1880-х годов, сравнительно еще благородная и с христианскими преданиями) вдруг увидела подлинного пророка... Не речь о Пушкине была дорога, а бесценным и необычайным показался искренний голос, как бы идущий из сердца природы, говорящий из вечности. О этот эпилептический Достоевский, выходец из каторги! Он в самом деле казался среди писателей русских великомучеником и страстотерпцем, он говорил как выстрадавший, как власть имущий. Ему невольно верили, потому что такому, как он, нельзя было не верить. Национальным и, может быть, всесветным несчастьем вышло то, что этот вождь тогдашней литературы умер так скоро после своего увенчания. По колоссальному успеху, который приобретал "Дневник писателя", по той литературной буре, которую внесли с собою "Карамазовы", можно себе представить, чем были бы 1880-е и 1890-е годы, если бы Достоевский не сошел с своей трибуны. "Карамазовы" остались недописанными. Столь долго мучившее Достоевского (как и Гоголя) создание положительного человеческого лица не было завершено. Алеша Карамазов вышел все же только эскизом задуманного Алексея Карамазова. Подобно Гоголю, Достоевский чуть не задохся среди человеческих извращений, им открытых. Как и Гоголь, Достоевский был испуган своим творчеством и боролся с ним: миру темных и мертвых душ ему хотелось страстно противопоставить истинный образ Божий, богоподобного человека. Оба великих писателя умерли, не осилив этой задачи, не закончив ее. Не по плечу, кстати сказать, она оказалась и Льву Толстому: разве Нехлюдов или Левин живые люди? Это гальванизированные трупы.
Но что богоподобный человек вообще возможен в искусстве, доказывает множество прекрасных и светлых лиц, зарисованных всеми названными художниками попутно, на втором, часто на заднем плане. Разве герои таких маленьких рассказов, как "Честный вор", "Кроткая", "Сон счастливого человека", не богоподобны? Разве не тот же Толстой создал Платона Каратаева? Разве не Тургенев подметил "Живые мощи"? Мне кажется, что, несмотря на некоторую неудачу в лице князя Мышкина, Достоевский был, в силу пророческой своей природы, наиболее способным нарисовать положительный идеал человеческий.
Души гибнут, и души спасаются. Достоевский имел способность спускаться не только в ад души русской, но и подниматься в чистилище ее и в возможный рай. Весь преисполненный христианством (подумайте только, в каких условиях Достоевский проповедовал себе Евангелие, будучи в каторжных кандалах!), влюбленный в поэзию Церкви, душевно сросшийся с простым народом, 60-летний Достоевский только что восходил на высоту возможного постижения человечности вообще и русской в частности. Будь он жив - можно себе представить, как гремел бы он в течение по крайней мере еще двух десятилетий! Нет сомнения, ему пришлось бы вступить в духовную вражду с Львом Толстым, и одно зрелище столь титанической борьбы было бы необыкновенно поучительным для истории. В неслыханных еще напряжениях таких талантов, таких искренностей, таких религиозностей выяснилось бы, может быть, нечто всемирно важное. Ведь Царство Божие усилием берется, и богатырским усилием; нужны сверхчеловеческие сопротивления, чтобы определилась победа одного начала над другим. Толстой объявил себя беспощадным врагом исторической Церкви и государства, но он, к сожалению, не встретил себе ни одного сколько-нибудь внушительного возражателя. Всего вероятнее, что Достоевский выступил бы на защиту и Церкви, и государства как органических форм общества и, подобно Карлейлю, сумел бы найти им оправдания еще неслыханной силы и глубины. Кто знает, может быть, одно присутствие в кругу литературы такого могущества, каким был Достоевский, удержало бы Толстого на его прежней орбите. Подобно двойным звездам, может быть, последние наши великие идеалисты вращались бы согласно около общего центра, около Божества, к Которому так тяготели. Трудно гадать, что было бы, но русское общество, во всяком случае, потеряло в лице Достоевского великого вождя, к которому начинал уже прислушиваться весь свет.