Выбрать главу

И вот, сын, я начал уже рассказывать о той горькой, самой печальной войне. Ведь и Боренька Смирнов — это тоже война. Знаю, чувствую — тяжело тебе об этом читать. А как же мне? Ведь я обещал, что буду писать большие длинные письма-отчеты: и о прошлом, и о настоящем, и о родных и близких, и о тех, кого уже нет на земле. А их нет, потому что их тоже взяла война. Да, сын, во всем война виновата. И в моем голодном сиротском детстве, и в тех похоронках на всю нашу родию, и во многих-многих печалях. Да что говорить — лучше читай мои письма. Их будет много, я постараюсь… А сейчас я ставлю точку — опять болит сердце. Болит оно — и шабаш. И нет ни сил, ни желаний. Прости, сын, я, наверно, устал. Почти два часа просидел внаклон и даже не заметил, как пролетели часы. И вот уж темно за окнами, и там, где стояли мои кипарисы, — какая-то черная немая стена, а над ней — яркие, почти пунцовые звезды. Я смотрю на них, удивляюсь, потом немеют глаза от усталости — и вдруг я замечаю свою знакомую. Ну конечно, это луна. Она встает из моря, тяжелая, такая же яркая, и не обращает на меня никакого внимания. Я это серьезно, без шуток, потому что вдруг стало обидно, тоскливо, — и я снова чувствую себя какой-то былинкой, песчинкой, которую и на земле-то не видно, а с неба разве заметишь. И что я ей, этой луне? Что я? Маленький человек с пустыми желаньями или жалкий мечтатель?.. Да и что мечтать, напрасно надеяться, если письма эти — несчастный случай, и ты на них даже не взглянешь. Ведь так же, Федор? Сознайся?.. Но почему же, так не бывает? Да нет же — бывает, бывает! И не строй планы, не обольщайся! Да-да! И не спорь… Это снова ожил во мне тот лукавый ехидненький человечек, но я снова, снова не могу различить даже лица у него… А впрочем, зачем? И зачем мне лицо его, да и сам он зачем, если на меня навалилась опять тоска? И чтоб отвлечь себя, зацепиться за что-то, я начинаю смотреть на свет маяка. Он мигает на ближней горе. Мои знакомые по санаторию поднимались уже туда. Вот бы и мне однажды… Господи, о чем я размечтался. Но все равно мне теперь стало легче. Этот маяк успокаивает меня, завораживает, и делается как-то бездумно, покойно. Так покойно, как будто я сейчас в родной Утятке, а за окном у меня — вечерняя улица, а по ней бредет стадо. Коровы идут усталые, сытые, и в глазах у них — ожидание. Но ждать уже недолго. Скоро-скоро хозяйка откроет ворота и загонит в ограду. Скоро-скоро… Так и есть. И вот уж по всей деревне звенят подойники, и по всем переулкам пахнет парным молоком и лугами. Коровам дают свежую травку, чтоб они спокойней стояли в загонах. Но вот закончена дойка — и по деревне теперь тишина. Такая густая, огромная, хоть ложись в нее и плыви. Такая тишина стояла и той весной сорок первого года… Но нет, все-таки нет! Об этом я буду позже — в других письмах, в другие дни. А пока — здравствуй, маяк. Я смотрю на твой свет, и все заботы мои стихают и замирают, и мне кажется, что так же бьется сердце любого из нас. Остановится, вспыхнет, потом опять остановится, потом — снова толчок — бесконечный свет. И я хочу задержать его, задержать, но вижу снова провал, темноту, и вдруг радость — опять свет, яркий свет. Он и во мне, он и в небе, он и в надеждах… А что, сын? Мы же — мужчины! Мы же с тобой — самые сильные, крепкие люди! И потому долой все болезни! Долой все печали! И давай с тобой поторопим встречу… Я ведь уже соскучился по нашей Утятке, по нашим березам. А сильней всего — по тебе, мой сын, честное слово. И прости меня, что я на первых страничках расхныкался. Что делать, со всяким может случиться. А сейчас я только об одном мечтаю — чтобы во сне увидеть всех вас. И нашу бы деревню тоже увидеть, и того бы рыжего мальчишку с большими глазами… Он еще не надоел тебе, Федор? Когда надоест, я все равно узнаю, почувствую, я же вижу на расстоянии… Вот и снова в глазах у меня — пустая длинная улица. Ветер гонит сухие тополиные листья, полынку. А вверху — тяжелые тучи. Неужели дождь опять — какое несчастье. Промочит нынче насквозь мою Утятку, и не будет доброго хлеба, и с покосами запоздают. Навестить бы земляков в это трудное время. Но отсюда быстро не выскочишь. Сколько же, сын, между нами?.. Три тысячи километров, а может, побольше? И все-таки почему?.. Но я знаю, что ты про себя повторяешь: сдурел, мол, старый и стал заговариваться. Живет у моря, а сам рвется в какую-то сырую дождливую даль. А что делать, сын? Там же — моя родина и моя колыбель. А где родина — там и душа.

ПИСЬМО ВТОРОЕ — О ДЕРЕВНЕ УТЯТКЕ

Дорогой Федор! Я обещал тебе рассказать о войне, о своем горьком детстве, но сегодня снова не выйдет. «А почему? — спросишь ты. — Не хватает смелости или что-нибудь мешает?..» Нет, сын, смелость здесь ни при чем. Да и то, что было, не повторится. У человека — только одно прошлое, и второго не будет… Так что, сын, ищи другую причину. А она простая и вся на виду: я ведь почти ничего не сказал еще о нашей деревне Утятке. Здесь — мои корни и мои родные могилки. Да, мой дорогой, у любой реки есть исток, есть начало, а люди ведь — те же реки. И у каждого человека свое течение. Или спокойное, ровное, как дыхание, или могучее, быстрое, точно бежит он с высокой горы, точно в спину бьет ветер.