А потом — ночь, луна, пустая степь за Уралом. И по этой степи бежит поезд, грохочут вагоны. Нет спасенья от них — грохочут. И только луна, немая, холодная, не обращает внимания. Да и что ей наш поезд, что ей? Всего лишь песчинка, тень на белой ночной равнине, только память каких-то событий. А может, и памяти-то нет у этой луны — все приелось за тысячи лет, примелькалось и потому испарилось… Но нет же! Так не бывает! У всего есть смысл на этой земле, и сам я тоже наполнен смыслом. Да что я?! Каждый человек — это радость, кому-то награда… Но тут меня перебили. В каждом из нас сидит всегда кто-то лукавый, ехидный, с густыми бровями — и вот сейчас этот бровастый заметил: «О чем же ты толкуешь, мой дорогой, куда воспаряешь? Ну какая же радость-то от больного?.. Только обуза семье, как камень на шею. Да и жить тебе осталось — всего ничего, так что не возникай, веди себя поскромнее…»
«Ну конечно, с таким сердцем долгожителей не бывает, — согласилась душа моя и сразу себя опровергла. — Но ты же у моря окрепнешь, подлечишь себя, отвлечешься…» — И тут снова ее перебили: «Едва ли подлечишь, едва ли…» — Опять мешал мне, лез с советами тот ехидный лукавенький человечек, и я уже его ненавидел. И даже луна была заодно с моими врагами. Она нахально заглядывала в окно, желтолицая, узкоглазая, и что-то знала и понимала. И чтоб не видеть ее, я закрыл глаза. Но лунный свет проникал сквозь веки и мешал думать, уйти в себя. И чтоб не мучиться, я лег на подушку повыше и огляделся. Внизу, на нижней полке, сидели двое — старые люди. Они были муж и жена. Я понял по их разговору. И на другой полке, напротив, тоже сидела старушка в серой пуховой шали. Она все время поводила плечами, как будто мерзла, а может, чем-то была недовольна. Потом проводница принесла чай, и старик распечатал банку с вареньем. В купе сразу запахло смородиной, садом, и я улыбнулся: смородина — заветная моя ягода… И в этот миг меня пригласили:
— Спускайся к нам, будем чаевничать.
— Спасибо, я чуть попозже.
— Смотри, два раза не приглашаю. — Старик рассмеялся и взглянул на соседку в пуховой шали: — А вы как? Или тоже попозже?.. — Он усмехнулся и смешно подвигал губами.
— А мы выпьем стаканчик, — ответила та тихим голосом и подсела поближе. Осторожно, двумя руками взяла стакан, как будто боялась обжечься. И пить стала так же осторожно, размеренно — сделает глоток и задумается, потом еще глоток — и опять остановка. Ее что-то томило, не отпускало, а может, я ошибался…
А колеса стучали, и в окно поглядывала луна, но я уже привык к ней, не обращал на нее внимания. Да и дышать стало легче. Боль от меня уходила. Так порой остывает, свертывается костерок от первой росы на солнцевосходе. Только досчитай до десяти, только отвлекись на минуту — и вот уж нет его, как приснился. А ведь еще час назад пылал на два метра. Но повалилась роса — и уснул огонь, не разбудишь. Так и теперь — я лежал уже тихо, спокойно, и сердце совсем не болело. Я стал мечтать о сне, даже закрыл глаза. И чтоб покрепче заснуть, натянул одеяло на голову и стал вспоминать о сыне. И может быть, заснул бы под эти тихие мысли, да внизу заохал старик. Я посмотрел вниз, но ничего страшного не заметил. Старик охал, наверное, по привычке. А потом он откинулся назад, положил под спину подушку и хотел вытянуть ноги. Ему не хватило места. Тогда он положил ноги на колени своей соседке. Я усмехнулся — дает старина! Та же заворчит сейчас, отодвинется, но я просчитался. Старушка сняла с плеч пуховую шаль и закрыла у него ноги. Вот это да! Как будто нянька-сиделка или жена… Но жена-то была совсем рядом, протяни руку — заденешь. И опять я подумал, представил, что сейчас уж она возмутится — какая-то, мол, чужая заботится о ее благоверном. И снова ошибся — старуха даже не пошевелилась. Вот она, старость, — лишь бы, мол, было покойно ногам его, лишь бы не охал. Через пять минут старик начал посапывать, и обе старушки затаили дыхание, не шевелились. Они точно сторожили покой его. Так и было, наверное, что сторожили. Вот она, старость… Я смотрел на них и завидовал: мне бы это спокойствие, тишину во всем. И вдруг та, которая укрывала ему ноги, уследила мои глаза. Я вспыхнул — она головой мотнула и губы поджала — нехорошо-де подглядывать, нехорошо. Я хотел что-то сказать, оправдаться, но она опять головой покачала и улыбнулась. И тут я вспомнил, я догадался, а ведь это давно знакомо мне, почти со дня рождения знакомо. Такая же привычка была у моей бабушки Катерины. Я что-нибудь натворю, она только головой покачает. И ни упреков, ни ссоры — только улыбнется про себя, головой покачает. И такой же взгляд у ней, как у этой, и похожа улыбка… И даже руки у них одинаковы — узловатые, в синих венах. Я вспомнил, и сразу стало легко в голове и спокойно. А потом медленно, как шаги по глубокому снегу, стали возвращаться надежды. Я убеждал сам себя, и я верил — стыдно, подло, мой дорогой, так распускаться. Ведь ты еще не прожил и половину своего срока… В твои-то годы позор думать о худшем, самом последнем. Ведь у тебя еще все впереди — и здоровье, и силы. Тебе еще нужно погулять на свадьбе у своего сына… «Да-да — на свадьбе!» — убеждал я сам себя и улыбался, без конца улыбался. Со стороны бы кто посмотрел — признал бы меня за дурачка, за блаженного. Ну и пусть, пусть… Я зажмурился — колеса стучали, вагон шатался, подрагивал, и сквозь ресницы опять сочился лунный свет и давил на зрачки, но это не мешало, не злило меня, а наоборот, успокаивало. И вот уж лунный свет оказался на потолке, потом у меня на одеяле, и в этих бликах была даже какая-то ласка, призыв, ожидание, точно кто-то могучий посылал мне с неба сигналы, — и вот уж душа моя сдвинулась с места и полетела навстречу, и я за ней, за ней следом — как хорошо теперь, как легко. И закрылись глаза, в голове опять стало тихо, бездумно. Я уже думал, что засыпаю, но что-то мешало и отвлекало. Потом я понял наконец, догадался — это же голос, знакомый голос… Но чей же он, где его слышал? Он то наплывал сверху, то отдалялся, то опять был рядом, на расстоянии ладони. Но чей же ты, голос? Признайся!.. И почему молчит память, почему слова непонятны?.. А может, это сон уже, наваждение? А голос опять уже рядом, совсем рядом — я даже слышу чье-то дыхание. Слышу, слышу, честное слово… И только хочу понять, ухватиться, как слова свиваются в клубок, ускользают. Это похоже на волны, на шум дальних сосен. Но где же ветер? И только подумал, так сразу запахло полынкой, березовыми дровами, как будто я только что вышел на лесную поляну. А как легко мне! И совсем стихло сердце, точно оно никогда, вообще никогда не болело. Точно все болезни я сам придумал, надевал на себя, как чужие одежды. И вот сейчас я сбросил эти тряпки, освободился, потому и легко мне, свободно. Теперь бы надо приподняться, но в руках почему-то нет силы, и в ногах — тоже, и все тело точно пустое. И только голос!.. Он снова рядом, возле самого сердца, и оно опять забилось сильно, толчками. Я хорошо слышу эти удары, и мне страшно и хочется кого-то окликнуть. Но в этот миг опять слышу чье-то дыхание. Оно наплывает сверху, притягивает меня, волнует, а потом снова уходит. И это снова похоже на волны. И тогда я решаюсь… И вот уже дыхание опять рядом — я собираю все силы, бросаюсь вперед и успеваю!.. И вот уже течение относит меня вперед, приподнимает, а вокруг тихо, как в поле. И в тишине возникает голос: «Заинька беленький, где был? На меленке. Что делал? Муку молол. Какую муку? Простую да аржаную. А на ком муку возил? На лошадушке…» Господи, да как же я сразу-то не признал? Это же моей бабушки голос! Ну конечно, конечно… — шептал я сам про себя. — Я же так хорошо сейчас вспомнил. И узнал его, и не мог ошибиться. И слова тоже узнал. Она каждый вечер их напевала, насказывала. Я в кровати ворочался, пускал ртом пузыри, а она сидела рядом, возле меня. Ну конечно, какой разговор — это она, бабушка Катерина. Я от радости закричал — и в этот миг открылись глаза. Колеса стучали, качался вагон. Значит, все же во сне я кричал. Но нет, нет, почему же — совсем не во сне. Голос-то бабушки все равно рядом, в нашем купе: