Мать наклонилась над Манькой и стала гладить у ней меж рогов. Корова не шевелилась, только глаза были живые — ресницы моргали. Она лежала на снегу боком: ноги, видно, увязли в сугробе, и корова упала. А подняться уж не было сил… Я тоже наклонился над ней и, помню, закричал радостным голосом:
— Мама, мама! Она ведь дышит!
— Да кого уж сынок. Ты же видишь — пластом лежит… — Она сохватала ее за шею, заголосила.
— Мама, не надо…
— А что надо-то? Ты скажи мне, скажи, что надо?! — Она заголосила еще сильнее. Шаль на ней развязалась, размотались концы. Одна щека на лице побелела. Я кинулся оттирать щеку варежкой, а мать как будто пришла в себя. Хоть голос теперь спокойный:
— Давай, Витя, начнем распрягать. Без саней-то, может быть, встанет.
— Она и так встанет! Честное слово! Я ей что-то скажу…
— Сынок, бесполезно.
— Я знаю, мама, я знаю!
Но, конечно, я не знал ничего. Просто надо было что-то делать, предпринимать. Я наклонился над Манькой и стал дуть ей в ноздри. Она замотала рогами. А я — снова да снова. Дую, как ошалелый. Щеки чуть не порвал, но добился: корова начала подниматься. Вначале на колени уперлась, потом мотнула рогами — и вот уж снова стоит в оглоблях. Смотрит на нас, как будто не узнает. Я прикрикнул громко — откуда сила взялась:
— Но, но! Пошла-а!
Манька сделала два шага и снова остановилась. Бока у ней ходят ходуном, и еще миг — и упадет опять. И тут мать придумала:
— Витя, у нас же есть запасная веревка!
— Ну и что?
— А вот что! — Она размотала веревку и привязала один конец за передок у саней. Второй конец протянула мне:
— Берись, запрягайся, сынок. Я тоже возьмусь… Ну как, хорошо?
— Хорошо, хорошо. Поможем немного Маньке.
— Конечно, поможем! — веселеет мать и начинает тянуть за веревку. Я ей помогаю. И мать совсем веселеет:
— Голь на выдумку хитра! Ну что, Маня? Хватит стоять…
И корова, что-то поняв, со всей силы дернула сани. И они сразу пошли, заскользили. Маньке легче теперь, потому что мы с матерью как бурлаки. Я быстро устал, но не подаю вида. Тяну за веревку изо всей силы. Мне даже кажется, что я один тащу сани. Стало очень тепло, даже жарко. И матери жарко.
— Ой, какие мы молодцы! Втроем везем сани! — Она дышит трудно, с надсадой, но все равно пытается говорить: — Ты, Витя, не обращай внимания.
— На кого?
— Да на меня — что заревела сейчас, не сдержалась. Раньше из меня и слезинки не вытянешь, а тут не смогла… Да она же сынок, совсем погибала. А куда мы без Маньки…
Я больше не подговариваюсь, мне тяжело. В груди все сжало, перехватило, как будто меня убили. Зато Манька идет теперь хорошо. Может, чувствует дом. И вот показалась деревня. Но вначале я ее не узнал. Какие-то огоньки замельтешили впереди, замелькали, и я испугался:
— Мама, это не волки?
— Какие волки? Мы же к дому подходим…
Но радоваться уже нет сил. Последний километр я бреду как в тумане. Да и плечи болят — веревка изрезала. Сейчас бы пал — и не встал. И пусть из ружья бы в меня прицелились — все равно бы не шевельнулся. И с матерью тоже плохо. Она что-то бормочет, шатается. На меня взглянет и снова бормочет. То ли сердится, то ли шепчет молитвы. Но чего их шептать — бог от нас отступился.
Да, Федор, он отступился от нас в тот вечер. Ведь мы же не дрова тогда привезли домой, а горе большое. У нас Манька-то обморозила вымя. На снег ложилась — вот тогда и случилось. А может, и ветер ее доконал — корова не скажет.
Проболела наша Манька целый месяц. И сама измучилась, и нас измучила. Но это было только начало. Горе-то, говорят, в одиночку не ходит. Мы же тогда бабушку едва не потеряли. Но об этом, Федор, в другом письме. Ты и так, наверно, в обиде: одно, мол, горе да горе, а где же праздники, где же радость, где чудесный бумажный змей на веревочке, который к облакам летит, к облакам… Ну что мне ответить, сын, да и надо ли? Такая, видно, судьба мне выпала, а ее не изменишь… А разве у тебя будет легче судьба? Конечно, не легче, и тоже начнутся свои ветра и метели, и ты тоже потащишь свои тяжелые сани, и они где-нибудь увязнут в сыпучем снегу… И ты тоже в бессилии упадешь на них, а потом встанешь, обязательно встанешь — я уверен, я знаю, ради этого и пишу свои длинные письма. Ради этого, сын. И еще ради того, чтоб ты всегда верил, надеялся и чтоб однажды вскинул вверх голову и поразился: «Какие звезды! И я их вижу, и впереди у меня еще тысячи и тысячи дней, и как хорошо, что я — человек!..»
Вот и сейчас я тоже смотрю на звезды. Они совсем близко, можно даже потрогать. И я беру одну из них и ставлю перед собой. Она сразу гаснет, потом опять зажигается, потом опять уходит куда-то, потом опять яркий свет… Ты смеешься, ты догадался. Да-да, сын, это маяк. Он не бросает меня, и потому мне не страшно…