ПИСЬМО СЕДЬМОЕ — О БАБУШКЕ КАТЕРИНЕ И ПАВЛЕ ВАСИЛЬЕВИЧЕ
Дорогой Федор! А у нас все еще лето. И море все еще синее, и небо такое же, и на пляже нельзя протолкнуться. А я пока один в комнате. Случай этот, конечно же, удивительный. Но надо мной продолжает шефствовать главный врач санатория. Он, оказывается, втихомолку пописывает стихи. Вчера принес мне целую тетрадку для изучения — если, мол, что-то понравится — сделай закладку. Сегодня с утра сидел над этой тетрадью — и ни одной закладки. Что делать — мне ничего не понравилось. Какая печаль да и как сказать? Человек он хороший и к тому же — мой благодетель…
А после обеда началась канитель. Вначале мешал духовой оркестр — медперсонал готовится к празднику. И я заткнул уши, потому что играли плохо, все время сбивались — одним словом, обычная репетиция. А потом их как будто бы подменили. Заиграли, наверное, для себя, для души, и я ликовал. Какой подарок, какая удача! Впереди синеет море, плывут белые пароходы, а рядом — чудесная музыка. Но вот беда — я не могу подолгу слушать духовой оркестр. Сдают нервы, одолевают слезы — и ничего с собой не поделать. Вот и сегодня заиграли «Прощание славянки», и у меня к горлу что-то подступило — не продохнуть… И душат слезы. А потом грустно, и жаль чего-то, и собой недоволен: не так, мол, жил, не того любил, и не о том мечтал, и не того добивался… На меня и дома порой находили такие минуты. И особенно это случалось осенью в самые-самые золотые теплые дни. Вот летит над головой паутинка, стоят березы в чудесном желтом наряде, а на тебя вдруг находит какое-то забвение — и тебе ничего не хочется делать, и ни о чем думать, и в голове никаких желаний, ни планов, а потом вдруг начнет саднить и сжиматься горло — и глаза сразу на мокром месте… Как хорошо вокруг, как печально! А может, это уже стучится старость — и потому печально, одиноко душе… Помню, бабушка Катерина в последние месяцы своей жизни все сидела на крылечке и смотрела на закат. Я подойду, бывало, присяду рядом:
— Бабушка, куда ты смотришь?
— Я не смотрю, Витенька, я вспоминаю. — А у самой глаза опять тянутся вперед, только туда, где гаснет над бором последний луч. И вот уж погас он, растворился в небе, как будто и не был, не возникал он, а она все сидит и сидит… Она вспоминала тогда все прошлые годы и прощалась с ними перед дальней дорогой. Человек всегда слышит и чувствует свой последний час. Вот и бабушка наша слышала, понимала…
Она была очень красивая, умная, только радости ее обходили. А однажды — в холодный стылый февраль — мы ее чуть не потеряли. Я уже начал об этом в прошлом письме, а сейчас, сын, продолжу. Только предупреждаю — опять будет горе, потери… Да, Федор, горе, как говорится, на горе и горем покрыло. Так мы и жили, и ничего не исправишь…
И это правда — так мы и жили: вначале пришла похоронная на отца, а потом на дядю Женю. Но вначале мы получили письмо из Тюмени от тети Лены. Она писала, что Жени уже нет на свете — разрывная немецкая пуля попала в живот, и Женю схоронили в деревне Мхи под Ленинградом. И еще тетя Лена писала, что она все равно будет ждать своего мужа и будет верить — может, мол, военный писарь что-то напутал. Может, погиб Женин однофамилец… Я хорошо помню это письмо из Тюмени. Оно лежало в конверте из плотной желтой бумаги. Я помню, как мама надорвала этот конверт и как стала читать. Но читала недолго — из глаз брызнули слезы, и она стала кусать губы. На губах проступила кровь, и бабушка обо всем догадалась. Она подошла к ней и резко выхватила письмо:
— Значит, убили?..
— Нет-нет, — залепетала мать. — Лена пишет, что от Жени давно ничего нет, очень беспокоится, видит сны…
Но бабушку не обманешь. Лицо ее враз почернело, а ладони трясутся.
— Ну-ко дай мне письмо!
Мать сразу подает, и бабушка долго на него смотрит тяжелым, остановившимся взглядом. Я радуюсь, что она не умеет читать. А мать опять начинает ее успокаивать, отвлекать на другое:
— Может, Женю куда-то перебросили? Мало ли бывает — не разрешают писать.
Бабушка сидит молча. Глаза у ней наливаются темной кровью и с ненавистью поглядывают на мать. И мне жаль их обеих. Нестерпимо жаль. Но меня никто не слышит, не понимает, и я выбегаю в ограду. А дальше — куда? Не знаю. Потом вспоминаю про Маньку и иду к ней в пригон. Здесь тихо. Пахнет сеном и теплым навозом. Маньке уже немного полегче. Наш сосед Павел Васильевич достал ей какого-то натирания, смешал его с жидким дегтем — и готово лекарство. От него и стало полегче.