Не затерялись в моей памяти и другие старики — опора и надежда нашей деревни. Молодые-то все на фронте, а дома — малый да старый. Волков Павел Васильевич, Шниткин Иван Захарович… Впрочем, о них я уже написал немного. А вот о дяде Ване — колхозном стороже я еще не сказал ни слова. Я даже фамилии у него не запомнил. Кажется, Катайцев, Иван Катайцев, да это и не имеет значения. Мы называли его дядя Ваня, а он и не возражал. Да и что ему возражать, если он любил нас и ходил по пятам… Так что одни сутки он караулит в колхозе амбары, а вторые сутки с нами — в лесу или на рыбалке. Но особенно, конечно, на рыбалке, потому что я сейчас вспоминаю о лете, а в июле, в августе — самая щука!
Но лучший улов, конечно же, утром, в самый ранний заветный час. А чтобы не проспать эту зорьку, мы уходили на Тобол с вечера, а потом ночевали у ночного костра. И часто брали с собой дядю Ваню, а может, это он нас брал, потому что рыбалка для него — мать родная, честное слово. Так приговаривал сам дядя Ваня. Он любил всегда пошутить, разыграть человека, да и рассказчиком был отменным. Так что с ним у костра — одна радость: и ночь пройдет незаметно и разных историй узнаешь… Потом будешь вспоминать целый год.
Особенно одна ночь мне врезалась в память, незабвенная ночь… Нашли мы тогда хорошее укромное место и, как всегда, запалили костер. У огня нас сидело трое: дядя Ваня с Вовкой Верхотурцевым, а третьим был я. Да еще за спиной у нас Шарик потявкивал. Потом он успокоился. Наверно, уснул.
И вот костер вовсю разгорелся, и опустилась настоящая ночь. Сделай шаг от костра — и нырнешь, как в колодец. Протяни вперед руку — и руки не увидишь. Такая темень даже во сне не приснится. Но нам не страшно — рядом дядя Ваня. Он шарит в кисете трубкой; достает палочкой уголек, прикуривает. Трубка освещает его строгое лицо, усы, прокопченные табачным дымом. Трудно даже представить, что когда-то он был другой — молодой да крепкий.
— Дядя Ваня, ты где родился?
— Я не здешний, Витенька. Я на Волге родился. Мы от голода в Сибирь-то приехали. От голода, дружок. Такое время было, не приведи бог никому. Сыромятны ремни варили и кушали, да что ремни. Всех кошек поистребляли… Да вам зачем про то знать. У вас своего горя хватает. Такая война идет, да когда-то кончится или вовсе не кончится. Слышали, в Глядянке-то одна мать что устроила? Взяла да деток своих порешила. А почему? А потому, что так погибель и эдак смерть.
— Знаем мы про это! — перебивает его Вовка. — Вы вот сказали, что ремни варили?.. — лезет он с вопросом. И дядя Ваня смотрит ему прямо в глаза.
— Про ремни, значит, интересует? — говорит медленно дядя Ваня и начинает подбрасывать в огонь сушняку. — У нас и другие были супы. Отхватишь, значит, хвост от селедочки да водичкой зальешь. А потом на огонь. Вот и пухли наши детские ноженьки. Прямо гири пудовы да, кроме того, ведь болят. А нас было трое у матери, а отец все в поездках да в плавании. Он был на пароходе механик.
— Дядя Ваня, у вас были братья и сестры?
— Был у меня, Витя, братишка. Его звали Филя, Филипп. Сейчас уж редко так называют. И сестренка Дуня была. Это, значит, Авдотья. А жили мы в рыбацком поселке, до Астрахани на пароходе — всего пять часов. Ну и голод, значит, пришел. А дело это, ребята, далекое. Еще первой мировой войны даже не было. Вот какой я, значит, старик.
— Вы не старик, дядя Ваня! Вы — пожилой человек… — утешает его Вовка Верхотурцев. Он старше меня на три года и потому лучше ведет разговор.
— Ну ладно, раз не старик. А тогда я остался в доме за большака. Отец с матерью взяли Филю с собой и поплыли за солью…
— За какой солью? — удивляется опять Вовка. Ему кажется, что нас он просто разыгрывает. За дядей Ваней это случается. Но тот сидит хмурый, печальный. И опять трубку табаком набивает.
— На соль тогда, ребятки, все можно было купить, обменять. Даже хлеба наменивали — вот она, матушка. Без нее никуда. А с ней и голод — не голод. А ехать надо было, обязательно надо. Дуня у нас уже опухла, да и я еле ноги таскал. Ну отец и собрался. Пароход ходил у них прямо до Астрахани, а там и соль достают. Но отец отлучиться с парохода не мог — механика-то кто же отпустит. Вот и поехала с ним наша мать. И Фильку тоже с собой забрали, тому два года всего — такого малыша разе бросишь. А я остался в дому за хозяина, да на мне еще Дунюшка. А чтоб мы не умерли, не опухли совсем — нам три селедки положили. А чего — три селедки. Потом мать поцеловала нас, пошептала молитву, и вот уж ворота скрипнули, а я даже реветь не могу. Слезы-то у нормальных, а я уж от слабости да от страху — какой же нормальный… Ну вот и осталась та парочка — гусь да гагарочка. Селедку-то я на шесть раз разрезал, и три раза в день мы по кусочку съедали. Дуня прямо съедала до каждой косточки, а я кости-то незаметно откладывал. Потом клал их в мисочку и заливал холодной водой. С этим кушаньем я в сарай отправлялся и начинал кормить Мушку. У нас собака такая была, я ее хотел сохранить. А потом брал ведерко и уходил за водой… Легко сказать — уходил. Ноги-то тоже распухли. И не шагают, как тумбы. Но ничего. Без воды мы с сестрой не сидели. За нее, правда, сильно боялся. Она уж от слабости больше спала. Я тоже подвинусь к ней, рядом лягу. Комната наша была пустая, давно все было продано и проедено. Так что двери не запирались совсем. Заходи с улицы и бери нас живьем. Только кому мы такие, у всех свое горе, не надо чужое… Вы уж спите, поди? А я разболтался.