Первой говорила директор школы Варвара Степановна. Говорила она всегда умно и зажигательно, а тут превзошла себя. Слова ее падали в душу, как горячие угли на живое тело — и женщины опять зарыдали. Эти рыдания переходили в крики и всхлипывания. Я ничего не преувеличиваю, может быть, даже преуменьшаю. Слышал ли ты уже, Федор, видел ли ты, как мать кричит над свежею могилкою сына? Мне, например, не представить тяжелее картины… И вот уже все с кладбища ушли — и друзья, и близкие родственники, и вот уж день клонится к вечеру, а мать все не оторвать от могилы, не оторвать. Она выждала свою, самую главную минуту, — и стала разговаривать с сыном, точно с живым. Но тот молчал — и теперь слова все стали ненужными, и мать от бессилия закричала, точно крики могли пробить этот толстый сырой песочек и вернуть самого единственного, ненаглядного…
Но вот уж Варвару Степановну сменила Христина Петинова. Она подняла вверх обе руки, сжала кулаки и произнесла проклятие Гитлеру… А после Христины говорили уже все по цепочке.
И в школе в тот день была тоже торжественная линейка. И все мы, школьники, пионеры и комсомольцы, дали клятву верности своим отцам и братьям, погибшим на фронте. От этой линейки осталось ощущение радости и тревоги. Было такое чувство, что война еще не закончилась, что скоро-скоро и мы, мальчишки, тоже поедем на фронт. Но вот уже — все на улице… Мы строимся в одну большую колонну и выходим на большую улицу. В руках у нас флаги и портреты Сталина, многие из нас взяли в правую руку пионерские галстуки и поднимали и опускали их, в галстуках трепетал ветерок, и они вздрагивали, как живые. А колонна наша все росла и росла. Из каждой ограды выходили к нам люди и вставали в строй.
И это был очень счастливый и горький путь. В колонне смеялись и плакали, пели песни и играли на гармошке… И вот сейчас, Федор, я вспомнил даже погоду. Когда мы шли, то ярко-ярко светило солнце и дул теплый весенний ветер. А мы поднимали вверх флаги и красные галстуки и кричали: «Ура!», «Победа!» — и еще что-то кричали — наверное, каждый свое. Ветер натягивал флаги… Эх, ветер, ветер. И теперь, вспоминая тот день, те часы, те минуты, я все время вижу эти рвущиеся к небу красные галстуки в наших ладонях. На кого же они походили? То ли на птиц… То ли на наши надежды…
Надежды! Какое хорошее, бесконечное слово! Когда они есть — и человек счастлив, и жизнь продолжается… А если нет их — значит, и жизни нет, и самого нет человека… А если и устоит он на земле, то все равно начнет шататься и гнуться, как слабенькая травинка, у которой все корни давно подрезаны. И сколько ни жалей ее, а не спасти…
Так и случилось с нашей семьей. Этот день 9 Мая подвел для нас многие итоги, решил многие уравнения. И нам стало ясно, что отец теперь уже не вернется, не вернется и мой дядя Женя — родной брат матери, не вернется и много другой моей дальней и близкой родни. Я уже написал в первых письмах о том, что в центре нашей деревни стоит скромный бетонный памятник и на нем выбито свыше ста фамилий. И среди них — много Потаниных…
И вот закончился тот день, и пришла ночь. Сколько же их было всего за войну. Но это особенная, конечно, ночь, — война-то закончилась. Закончилась, закончилась… А нам некого ждать. Некого, совсем некого… За окном — тяжелая тишина. Хоть бы собаки залаяли. Но о чем же я прошу? В деревне давно нет ни одной собаки, даже забыли про них. До собак ли нам было — самим-то есть нечего, самих-то качает от слабости. Но как часто в фильмах и особенно на полотнах некоторых художников, посвященных тем незабываемым майским дням 45-го, — видишь совсем иную деревню, не деревню, а просто идиллию: на улицах много цветов, много ярких платьев, на лавочках сидят веселенькие старички и старушки, а возле них прыгает и летает разная живность: и собаки, и кошки, и гуси, и куры… А на заборе непременно голосит петух, и какой-нибудь мальчишка едет на велосипеде… Все это, конечно же, ложь, полуправда, от которой только обида и боль.