Выбрать главу

Она забылась работой и сыном… И вот на встрече первых пахарей ее стали расспрашивать о сыне, о тех первых военных днях.

— О сыне было легко рассказывать… У тебя есть дети-то, Федорович? — Глаза у Анисьи смеются, они то серые, то синеватые, а то совсем-совсем закрываются — одни щелки от них, а там — темно… Не пробиться к глазам.

— Есть, конечно… А как же без них?

— Вот-вот! — Глаза ее оживают и успокаиваются. И она подвигает поближе стул: — А я сына Витю прямо в поле родила. До последнего сидела на тракторе. Смеялись после: «Сынок-то у тебя полевой». До восьми месяцев докормила, сдала няньке — и снова на пашню. А что делать? Сама вся исхудала, обезобразела, а кому жаловаться — война ведь шла. И все времечко на колеснике. Голодная да холодная и в продувной слабой фуфаечке. Да и то не в своей — втроем одежду эту носили. И вот дождь ли, снежок ли — и все на коленки, кабины нема… Это сейчас! Да что говорить. А тогда лишь глаза зажмешь и ну да пошел. Вот и потерялось в те дни здоровьишко. Еще долго живу…

Смотрю на ее руки. Они длинные, сухие, кожа сверху закаменела. Но в глазах много чистого, молодого, да и косынка на шее завязана по-веселому — концы вразлет. Хочется опять слушать ее голос, очень хочется — и мое желание сбывается:

— До войны я конюхом была. Удивительно? А что удивительного. Работа эта в поле, на воздухе. Пьешь, ешь — все на воздухе. А пасли мы только ночами. Днем-то — жара, а ночами, как по заказу… Время-то было, господи-и! Молоденькая, да-а… Вот и море мне — не море, и река — не река. Все переплыву да объеду… Тогда и полюбила Витиного отца… — И она стихает на полуслове и щурится. А в щеках у ней — волнение, они раскраснелись, а рука тянется кверху и бережно поправляет на голове косынку. Я перехватываю это движение, и она поджимает губы и улыбается. И улыбка мягкая, тихая, с каким-то дальним значением. Долго молчит, а улыбка не сходит… А я уже силюсь, хочу представить то теплое, ночное поле и хрумканье коней возле речки, а там, дальше — на крутом обрывистом берегу, — туманные березовые взгорья, а рядом с этим хочу увидеть ее, Анису. Так и звали ее в девичестве, очень легко и просто — Аниса. А кто был с ней породней да поближе, то и просто окликал Аниской. «А ну-ко, Аниска, разложь по складам задачку», — просили ее подруги по ликбезу. И надо сказать, что учеба ей хорошо давалась, и надо бы ей учиться дальше, поехать бы в город, но крепко держали работа, колхоз. Да и каждый день, каждый час приносили столько новых забот, что жизнь Анисьи закружилась в каком-то будоражном счастливом вихре. Да и сама молодость звала жить по-весеннему, широко.

Первый колхоз они назвали «Тринадцатый Октябрь». Богатство в колхозе было невелико: десять коров, столько же лошадей, а к ним в придачу деревянные сохи да несколько пар плугов — двухпласток. Но жизнь изменилась, да и перемены наступали хорошие: колхоз быстро шел в гору. И вот нежданно вызвал ее председатель: «Хочу, Аниса, тебя обрадовать. Надумали мы — сделать из тебя трактористку. Поедешь на курсы? — И, не дождавшись ответа, улыбнулся во все лицо. — Как же не ехать-то! Какое счастье да прямо в карман!»

— Так вот мою жизнь и повернули на все четыре колесика, — говорит Анисья задумчиво и смотрит отрешенно в окно. Она точно бы про меня забывает, и я мучаюсь: наверное, уже ее утомил. А впрочем, едва ли… Она уже привыкла и к журналистам, и к операторам телевидения, они всегда появлялись в ее доме или на поле внезапно и всегда мешали работать, всегда много разговаривали, улыбались, но привыкла она и к другому — не обижать гостей дурным словом… И Анисья точно слышит меня и старается ободрить:

— А вы ко мне, может, по делу? А я все — про себя да про себя. Вы уж не обижайтеся на старуху. У старых-то, говорят, не по-старому… А у вас, может, дело?

— Расскажите мне про военный хлеб? Как он вам доставался?

— А тяжело доставался. Я ведь всю войну отбуровила. Как один день прошел. И в женской бригаде была… Все бывало, перебывало. — Она стоит теперь у окна в полный рост, и я любуюсь ее высокой статной фигурой. И косами любуюсь. Она только что сняла с головы косынку, а там — огромные косы, уложены венчиком… Они, конечно, до пояса, если их распустить.

— Вот, говорит, трактор — не женское дело. А я не согласна! Так и запиши там у себя, что не согласна, мол, с этим Анисья. Я ведь в женской бригаде еще до войны была. А бригадиром у нас поставили Анну Сединкину. Совсем еще молоденькая, с косичками, а сама спокойная, даже голоса не повысит… И сразу же мы стали соревноваться с мужской бригадой. И обставили ее тогда по всем показателям. Но никому не обидно — радовался за нас весь колхоз. Вот так! Запиши! — Она смеется, потом опять впадает в задумчивость — и голос теперь тихий, немного подавленный, даже усталый. Но говорит она о хорошем, о радостном — о том урожайном сороковом годе, когда пришел в колхоз большой хлеб. Такой большой, что даже и не мечтали и не надеялись… Анисье этот год запомнился еще тем, что в ограду к ней осенью свалили 150 пудов хлеба. Это был ее заработок. Невиданное богатство! Если б дожил отец до этого дня! Ведь всю жизнь свою Демешкин Михаил Малафеевич промучился в бедности, а семья его жила впроголодь — с хлеба на воду, и росло в семье двенадцать человек детей. Как закричат, бывало, хоть в землю зарывайся от голодного воя. Вот и приходилось главе семьи не только крестьянствовать, но и на стороне подрабатывать: отец шил тулупы, полушубки, зипуны и фуфайки, сапожничал и столярничал, но никак не сводились концы с концами — в семье всегда не хватало хлеба. Да и сам отец надорвался от такой жизни и умер в голодный год… И еще Анисья тогда подумала, обмеряя глазами свой заработок, — зачем ей одной столько хлеба, что с ним теперь делать? Были бы голодные — раздала бы, но в селе в каждом доме теперь был достаток. А раз достаток, то и доброе настроение. И так было вплоть до сорок первого года…