Боже! Доживу ли я до того, чтобы видеть вашу статью оконченной и напечатанной! Варваре Дмитриевне мой искренний поклон с просьбой не «ревновать» ко мне и не мешать вам мною, грешным, заниматься!
Обнимаю вас крепко.
Ваш К. Леонтьев
Письмо 5. 13 июня 1891 г., Опт. п
Неоцененный и неожиданный друг (позвольте вас иногда и так называть), буду для ясности отвечать по пунктам…
1. Ваш портрет… Я очень доволен им… Выражение вашего лица напоминает мне Нонина, бывшего сослуживца моего в Турции, консула в Янине и Черногории, потом министра-резидента в той же Черногории, потом посланника в Бразилии, а теперь временно состоящего в Петербурге при министерстве иностранных дел. Это он пишет в Русск. Обозр. политические статьи под псевдонимом «Spectator»[35]. Если вам они попадались, то вы, конечно, видели, как он сочувствует моим отрицательным взглядам на славян. Это один из самых прямых и добросовестных умов, каких я только знал. У него глаза какие-то ясные, честные, твердые и как бы удивленные (полагаю, от безхитростного внимания, — «внимание для внимания», «понимание для понимания» и т. д.). Ваши глаза (на фотографии) напомнили мне его глаза. Только носик ваш, кажется, не очень красив, — слишком национален, если не ошибаюсь…
2. Ваша статья… Еще прежде получения вашего последнего письма, я уже сделал к ней примечания на особых листах. Часть их касается до вас, часть до меня. Вам я делаю замечания только стилистические; это мой «пункт». О себе кое-что кратко биографическое, ибо в этом вы по незнанию фактов немного ошиблись. (Например, о моем «стремлении в центры деятельности»[36] и т. п.) По существу же я не только не могу почти ничего на вашу статью возразить, но не умею и даже… как-то боюсь вам выразить… до чего я изумлен и обрадован вашими обо мне суждениями!.. С самого 73 года, когда я в первый раз напечатал у Каткова политическую статью («Панславизм и греки»), и до этой весны 91 года я ничего подобного не испытывал! Нечто успокоительное и грустное в то же время! Если бы статья ваша была окончена и напечатана, то я мог бы сказать: «Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко!..»
Теперь еще, пока статья ваша не окончена и не напечатана, я, конечно, не могу этого воскликнуть; но я все-таки могу сказать: «Наконец-то после 20-летнего почти ожидания я нашел человека, который понимает мои сочинения именно так, как я хотел, чтобы их понимали!»
Не думайте, что отзывов о моих сочинениях не было вовсе; за последние 5–6 лет их было там и сям достаточно, и даже были весьма похвальные, но все это кратко, недоказательно, неясно и т. д. А главное, историческую мою гипотезу все старались обходить осторожным молчанием[37]. О предсмертном смешении[38] дерзнул серьезно отозваться только один Астафьев в публичных лекциях своих в 1886, кажется, году. На этих лекциях собиралось не более»30–50 человек, и то на половину по личному знакомству с Астафьевым. Успеха не было никакого, и журнальная критика (даже и московская) не обратила на эти его лекции никакого внимания. Из 5 наиболее распространенных и наиболее влиятельных московских газет того времени («Моск. Вед.», «Русь», «Соврем. Изв.», «Русск. Ведом», и «Русск. Курьер») ни одна не сказала ни слова[39]. И это понятно отчасти: последние две (Р. В. и Р. К) — газеты, вполне европейски-прогрессивные и очень рады умолчать о том, чего совершенно ничтожным назвать нельзя, а хвалить невыгодно; что касается до Каткова, Аксакова и Гилярова-Платонова, то они все трое прежде сами слишком много послужили этому самому смешению[40],а потом сами же шаг за шагом стали от него отступаться[41],чтобы им легко было свыкнуться с таким коренным отвержением, какое выражается в моих книгах и в лекциях Астафьева (у него, впрочем, с оговорками).
Итак, и того единственного человека, который решился публично заявить о важности и правде моей гипотезы «вторичного»[42] смешения», — замолчали.
Лекции Астафьева изданы отдельными книжками; я их вам пошлю только на прочтение и подержание, но не в дар. Может быть, они вам пригодятся.
3. Ваши жалобы на то, что «печатание» оскверняет чистоту нашего внутреннего мира, меня тоже немного сконфузили… «Вот тебе раз! — подумал я, — а ну, как он и статью обо мне тоже сочтет осквернением! Вот утешит-то!» — Я не помню, искренно говорю, в каком именно смысле я писал вам, что предпочитаю дружеское письмо — статье для печати (я начинаю — увы — утрачивать свою, прежде превосходную память); но думаю, что это было вовсе не в таком идеальном смысле, в каком вы это понимаете, а в каком-нибудь более практическом (напр., любезный и скорый ответ на письмо, сочувствие и т. д.; виден непосредственный плод и приятно, а где видимый плод от статьи? Внимания, труда, напряжения мысли в 20 раз больше, а вознаграждение где? Самое верное — это хорошая плата, — ну, это, конечно, всякому и самому бескорыстному человеку годится не для себя, так для других. И только). Поэтому не приписывайте мне тех целомудренных чувств, которые вы в себе сознаете. Я их не сознаю в себе, а напротив того, очень люблю видеть свои труды в печати. Пока они дома, я чувствую, что они мои, и все недоволен ими; а в печати — они получужие, и тогда они мне гораздо больше нравятся. А просто лишь трудиться в 60 лет наскучило, и теперь, наприм., я в восторге от того, что от. Амвросий благословил мне до осени, до зимы и сколько даже угодно, ничего нового для печати не писать; несмотря даже на то, что по некоторым особым условиям нынешнего года это воздержание может весьма тяжело отозваться на кое-каких вещественных обстоятельствах. Понимаю очень ясно эту опасность, но пока она не настала, я спокоен и рад; «старец благословил; будет невыгодно и тяжело зимою, значит — нужно это испытание, обойдется все хорошо, тем лучше»! Возверзи на Господа печаль твою!» Но все-таки мне 60 лет («очень старый писатель», как вы говорите!), а вам 37. Избави меня Боже от вашего литературного «целомудрия». Это тоже «fatum» будет ловкий!
35
Или здесь — ошибка Л-ва, или г. Ионин очень недолго подписывался этим псевдонимом. Spectator в «Русском Обозрении», по крайней мере 90-х годов, вовсе — другое лицо, не Ионин.
36
Ниже идут везде замечания на посланную (и посмертно напечатанную) рукопись: «Эстетическое понимание истории». В начале ее сделан был очерк его теории «триединого процесса», о котором он выше говорил, и которая составляет ключ к разумению всех его писаний, и заметки о его личности. В них, между прочим, я упомянул, что Л-в «стремился в центры деятельности (т. е. столицы), но всегда от них был (fatum) «отталкиваем» (в провинцию глухую, в турецкую «заграницу»).
37
Поразительно! В ней-то и главная суть Л-ва; без нее — его просто нет. Здесь сказывается поразительная тупость наших философских и историко-философских кафедр, а также наглость и поверхностность нашей публицистики, наших публицистов. В печати у нас ругаются собственно, а не думают; или защищают «лицо», протаскивают «идейку», — но идейку, как голый тезис, как краткое требование.
38
По Л — ву, когда растение, животное, человек, государство, культура переходят через зенит, движутся и склоняются к смерти, то происходит в нем «предсмертное смешение элементов», как бы упрощение всего вида, лица умирающего предмета. Государство становится просто, религия — проста (рациональна, бедна культом), наука — эмпирична (=проста же) и т. п. Механизм растаивает, морфология живого тела — спадается. Отсюда Л — в видел в падении классов, в обезличении сословий признак падения европейских обществ; и отсюда, только отсюда — вытекал «аристократизм» тенденций этого бедного и скромного человека, этого бескорыстного (лично) человека.
39
Как бедный, подбирает все даже только возможные отзывы печати, — и не о себе, а о лекции, на которой его теория была упомянута! Тут даже какая-то неопытность: ну, и «отозвались» бы газеты, напечатали бы по столбцу репортерских отчетов: и все бы их на утро прочли, попомнили до обеда, а к ужину — забыли. Ничего не сделали для памяти Л-ва даже обширные статьи в либеральнейших и ходких журналах.
40
Т. е. они все три были, напр., бессословны: Катков громил польских магнатов, Аксаков — остзейских баронов; оба — по косвенным (руссо-фильским) мотивам, но это — все равно. Л — в стоял и за магнатов, и за баронов, как за сильную орду в Казани, «от которой Россия (в Москве) много хорошего переняла» (в одном месте он так говорит), и по мотиву даже совершенно бескорыстному: все это — разнообразило общерусскую жизнь, все это было выразительно и исторически красиво.
41
Везде Л-в судит, как философ, воображая, что корифеи публицистики, им названные, то «удалялись» от теории «предсмертного смешения», то «приближались» к ней. Они просто писали, что сегодня надо, а до лекций Астафьева или книг Л-ва им и дела не было.
42
В отличие от «первичной слитности», детской простоты существования. Напр., в нации сословий, классов так-же нет в эпоху Рюрика или Ромула (первичное смешение элементов), как и в эпоху Каракаллы {вторичное у простительно смешение), объявившего всех жителей необъятной империи равно «cives romani».