Здесь же кстати будет сказать и то, что и ваше сообщение о полной ясности понимания, при которой уже и писать не хочется, — тоже для меня не особенно ободрительно!.. «Нет, мол, я теперь так уж ясно понимаю Леонтьева, что разбирать его сочинение не могу!» Недурно будет это! Каким бы это средством — не знаю-туману вам напустить, чтобы поскорее пришла охота его рассеивать?
4. Вы напрасно думаете, что я, подобно Страхову, не читаю вашей книги О понимании. Я прочел внимательно половину и, по правде сказать, с Заключения-то и начал. Я нахожу, что вы пишете яснее многих других метафизиков. О правоте (вообще) вашей не берусь судить, недостаточно силен в этом, но родственность мысли чувствую на каждом шагу; неприятно мне было только то, что вы говорите против материальных чудес. Какое же без них христианство? Зачем до конца полагаться на нашу логику. «Credo quia absurdum!» Я же, прибавлю, и на других, и на самом себе видел вещественные чудеса. Если увидимся, — расскажу. И зачем это все понимать? И так уж мы стали в 19-м веке понимать, или, вернее, знать слишком много. Дай Бог, чтобы в 20-м веке более глубокое понимание некоторых привело к ослаблению знания у большинства (рациональный, развивающий обскурантизм). Впрочем, насчет чудес следует вашу терминологию употребить обратно: о чудесах полезно знать (факты), но понимать их избави нас Боже!
5. Еще одно приложение (ad hominem) этих ваших двух терминов: знание и понимание. О чудесах довольно знания; понимания не нужно. Совершенно иначе я отношусь к вашему желанию, чтобы рукопись ваша была возвращена вам только по востребованию. Знаю и, конечно, подчиняюсь воле хозяина рукописи, но не понимаю и желал бы понять «целесообразность» подобного распоряжения! Думаю так: если бы вы собирались куда-нибудь надолго из Ельца, то просто написали бы мне об этом, чтобы и письма в Елец не посылать пока. Значит, не в этом секрет. А что-нибудь одно: или вы с Варв. Дмитр. сами сюда сюрпризом собираетесь (так думает одна молодая дама, принимающая участие в моих делах и сношениях), или (так я думаю) — это опять-таки «ревность» Варв. Дмитр. «Подожди возвращать рукопись, а то слишком опять займешься этим несносным старым писателем!» Понимаю и это. И хочу надеяться, что это даже к лучшему для меня, забудете немного, мысль ваша затемнится на время, захотите опять умственной борьбы, разъяснения самому себе и сядете кончать.
6. Эпиграф из Герье[43] жертвую вам на растерзание, но посвящение Филиппову — нет, нет и нет! Вы не знаете, что значил для меня этот человек в течение 10 и более лет. Ведь нельзя же дойти до такой ненормальности, чтобы писать только для себя, а я некоторые подобия откликов стал слышать только лет 6–7 тому назад. Только у Филиппова я уже с начала 70-х годов видел и ясное понимание моих целей[44], и горячее, твердое, деятельное участие. Не позволительно быть неблагодарным.
7. О моем влиянии на реакционные реформы.[45] Разве метеоролог, верно предсказывающий погоду, имеет на нее сам влияние? Если врач сам больного не лечит и на консилиум не приглашается, но знает, как идет болезнь, и понимает заранее, что нужно делать, то когда случится, что и другие врачи попадут на те же лекарства и сделают пользу, — разве этот посторонний врач может сказать про себя, что имел «влияние»? Конечно, нет. Он может считать себя очень дальновидным, пророком, гением даже; но никак не влиятельным лицом. В государствах, еще не обреченных на скорую гибель, государственные люди, вовсе даже и не гениальные, доходят до нужного одним эмпирическим тактом, как доходили без правильных теорий старые врачи. Дезинфекцией занимались не без успеха и прежде открытия микробов, бацилл и т. д.
43
Я Л-ва упрекал в письме, для чего он взял к книге своей «Восток, Россия и славянство» эпиграфом слова из какой-то статьи Вл. И. Герье, профессора истории в московском университете, — слова совершенно обыкновенные, где воздается некая (небольшая дань) консерватизму; и для чего он посвятил книгу Т. И. Филиппову, человеку, о котором я не имел причины что-нибудь дурное думать, но который был тоже человеком обыкновенным. Необыкновенность книги Л — ва, казалось, потускнялась и этим сереньким эпиграфом, и этим сереньким посвящением.
44
Т. е. практических. Во 1-х того, что Л — в стоял за константинопольский патриархат против «болгарской схизмы» (нациоаналь-ного болгарского от греков освобождения, вопреки «каноническим правилам»), и, во 2-х, что Л-в ценил и любил наше старообрядчество. О К. Н. Леонтьеве мне неоднократно приходилось говорить с Т. И. Филипповым, но ни однажды я от него не слышал не только одобрения, но даже и упоминания об его «триедином процессе», т. е. корне всех отрицаний и утверждений Л-ва. Кстати, о «болгарской схизме». Известно, что в начале и в середине 19-го века греки, видя пробуждающееся национальное сознание болгар, истребляли письменные и вещественные памятники их истории, вообще их национальной личности. Все это было на глазах первых болгарских грамотеев, первых их ученых, священников, учителей, вождей народных. Болгары все это «сложили в сердце своем» и, как только обстоятельства сложились благоприятно, — потребовали «национализации церкви». Но, по древним церковно-каноническим правилам, «в одном городе не может быть двух православных самостоятельных епископов», ибо этим нарушался бы «закон любви христианской». Для чего болгарам свой епископ, положим, в Филиппополе или Адрианополе, когда там есть уже епископ грек той же православной церкви. Епископ-грек, который раньше без зазрения совести жег болгарские манускрипты, — едва болгары начинали просить себе «своего епископа», начинал ссылаться, что по постановлению такого-то вселенского собора, «этого быть не может, ибо этим нарушается евангельский закон любви, закон единства церкви, не знающей разделений национальных и государственных». А когда болгары все-таки национальной церкви добились, то патриарх константинопольский, за нарушение ими канонических правил» объявил весь болгарский народ состоящим в «схизме», т. е. «в ереси». Пример этот ярок и важен, чтобы показать, как «правила любви» (?!) мало-помалу трансформировались в какую-то работу стряпчих над текстами о любви; и из них мало-помалу сплелась удушительная веревка, тем более ненавистная, что она вся намылена «любовью» и особенно ловко обхватывает шею удавленника (в данном случае — болгар, но при случае и всякого другого).
45
Я Л-ва спрашивал в письмах, не имел ли он (т. е. через идеи свои) влияния на известный поворот русской политики, начиная с 81-го года. Но, очевидно, практические русские государственные люди еще менее его перелистывали, чем Аксаков, Катков или Гиляров.